Я видел ее резко очерченный профиль на фоне окна, и в памяти возникала картина, рожденная моим воображением: глубокой ночью под береговым обрывом женщины выламывали каменные плиты, чтобы к утру схоронить павших воинов. Слышен глухой стук, вспыхивают искры, снуют темные сгорбленные фигуры.
Проходят века, эпохи, возникают и исчезают религии, культуры, гремят войны, но что-то остается, без чего невозможно жить. Да, в железном веке существовал культ предков, почитание могил. Я знал это и мог объяснить, отчего те женщины с таким упорством и самоотверженностью высекали из камня плиты и закрывали ими останки погибших. Египтяне строили пирамиды, чтобы сохранить память о величии усопшего. Роскошные фамильные склепы возводились, чтобы выделить среди прочих знатного и богатого покойника. Так меня учили…
Рубанок Анастасии Прокопьевны споткнулся на сучке, руки ослабли.
– Вот и Дарья убралась… – тихо вздохнула Анастасия Прокопьевна и подперла рукой голову.
– Дайте мне, – я кивнул на рубанок, – попробую.
– А? – Она оглянулась и, спохватившись, добавила: – Ну попробуй…
Рубанок елозил по дереву, вместо стружки выхватывал щепу.
– С этой стороны задира будет, – учила Анастасия Прокопьевна, – переверни брусок.
Я переворачивал и снова строгал. Начинало получаться. Минут за двадцать я остругал один брусок и взялся за второй.
– Запиливай здесь, – скомандовала она, когда заготовки были готовы. Я запилил, выколол паз и вбил перекладину. Получился крест.
– Выноси на крыльцо, чтоб не мешал тут, – распорядилась Анастасия Прокопьевна. – И давай теперь доски строгать.
С полчаса я гонял рубанок по шершавым доскам. Вспотел, натер волдыри на большом пальце, но чувствовал удовлетворение, будто не домовину строил, а дом.
– Отдохни-ка малость, – наконец разрешила Анастасия Прокопьевна, – с этим делом нечего торопиться…
Я сел рядом с ней и вытер рукавом лицо.
– Зовут-то тебя как? – спросила она.
– Павел, – сказал я, обрадованный вопросом.
– Что-то, Павел, думы у тебя больно тяжкие, – проговорила Анастасия Прокопьевна, – мечешься чего-то… На душе неспокойно?
– Неспокойно… – признался я.
– Это хорошо-о, – протянула она, – от неспокойства люди дольше живут. Дарья вот на девятом десятке убралась… Я ее все свекровкой звала, а какая она свекровка? Авдею-то неполных восемнадцать было, когда убили. Чего мы понимали?.. А нравилось звать. Помню, дед Родионька принес похоронку на Авдея, я взяла да скрыла от Дарьи. И ведь стыдно сказать, боялась, думаю, коли Авдеюшки-то нету теперь, так и она свекровкой мне не будет. Тянула все, не сказывала… Ружболванку пилим зимой, снег большой, убродный – как ухну с чуркой и лежу. Дарья говорит – крепись, дочка, терпи. Отдохнешь да вставай! А не знает, что я не от слабости упала-то… Потом из лесу домой идем, бабы песню заладят, и Дарья тоже с ними, да еще громче всех. И все мне совет дает: «Ты пой, Тася, пой, Тася, пой, легше будет». У меня слезы в глазах кипят – ничего не вижу – пою… Летом только я и поняла, что она про похоронку еще раньше меня знала, да молчала. А ведь Авдей-то поскребышек у нее был, и убили его первого. Это потом остальных- то.
Она прошлась по избе, шурша стружками, потрогала пыльные замусоренные подоконники, перебрала пальцами столярные инструменты, расставленные на полках, и остановилась у черного зева русской печи.
– Тут-то мы и грелись… – задумчиво сказала Анастасия Прокопьевна, снимая паутину с чувала, – прибраться бы когда, грязь вывезти. Столярка здесь у нас. То одно надо сделать, то другое… Надо бы в другом месте строгать да тесать, но инструмент весь тута, дед Родионька оставил… А унесешь инструмент – пропадет, по рукам затаскается…
Я выстрогал доски и принялся сколачивать гроб, а она все говорила и говорила, попутно подсказывая, где как отпилить и подогнать, чтобы не было щелей. Я слушал ее незамысловатый рассказ о пилоправе Родионе Тимофеевиче, чудаковатом старике, который до войны был сторожем при школе, ничем особо не знаменитым, если не считать того, что вешал скворешни по всей деревне и домик себе выстроил не такой, как у всех. А случилась война, и потянулись к нему люди. Сначала от нужды, инструмент править, а потом и за его словом. Послушать деда Родионьку, то выходило, что все еранские мужики – герои, орденов наполучали – места на груди не хватает. На каком фронте ни появятся, там немцу и крышка. Они же и Берлин взяли, и хребет фашизму переломили. На самом же деле до Берлина ни один еранский мужик не дошел. Почти всех к сорок третьему году выбили. Никто ему серьезно не верил, но слушали, а дед Родионька между тем нес и нес похоронки в Еранское. Короче, к сорок пятому забрали последних мальчишек- подростков в ФЗО, и опустела деревня. Фросю же после гибели Григория Криволукова позвал жить к себе и так ее заговорил, что чудаковатость Родиона Тимофеевича будто перешла к ней, оттого и ходит она сейчас ненормальная…
Я слушал Анастасию Прокопьевну, и мне начало казаться, что эта изба с печью, рубанки, пилы, топоры и долота – все напоминает вещи, найденные на раскопках. Но инструмент, который я держал в руках, еще годился для работы, он хранил еще следы рук владельца, он был живой!
– Война кончилась, и у деда Родионьки будто что отобрали, – рассказывала Анастасия Прокопьевна. – Года два еще подержался и незаметно зачах, заболел и убрался. Напоследок курган вот оставил… В подолах землю таскали. Сказывал, что все курганы эти бабы насыпали. Как случится на земле большая война, так и насыпают… Дерево-то гниет, камень рушится, а земля никуда не девается… Как помер он, бабка Лампея – набожная старуха – по деревне слух пустила, будто святой он был, дед Родионька. В церкву бегала за двести верст, просила, чтоб святым объявили и везде записали. Память, мол, будет… А какой он святой? Ну… В церкве отказали. Пил-курил, матерился, как сапожник, говорили, в молодости ни одной юбки не пропускал. Может, оттого и знал, чем бабу утешить… Память-то, вишь, тут надо держать. – Она притронулась рукой к своей груди. – Если тут ее нету – нигде нету. Хоть в святые запиши – нету, хоть крест поставь, хоть курган насыпь… Это все как узелки на память только, а умер человек, и узелок развязался. Ты-то вот уже и копать приехал… Я потому-то и рассказываю всем, может, и останется какая память… Геологи приезжали – рассказывала, потом еще какие-то, птичек ловили…
Мне хотелось успокоить ее, пообещать, что память непременно останется, что мы запомним трагедию Еранского и скажем о ней детям и внукам. Но какой она будет, эта память?
Мы уже заканчивали оббивать гроб, когда прибежала возбужденная, растрепанная Груня.
– Слышь-ка, Прокопьевна, с Фроськой-то неладное творится! – с ходу выпалила она. – Ходит как завороженная, а теперя в лес подалась. Толмачит, толмачит про Григория… Может, за доктором съездить, пускай укол поставит. В тот же раз полегчало ей…
Она вдруг подбежала ко мне и вырвала из руки молоток, визгливо крикнула:
– Это все вы, вы виноваты! Приехали, перебулгачили!..
– Ну-ка не ори, – властно оборвала ее Анастасия Прокопьевна. – Не виноваты они… Мало ли к нам ездило-то? Фросю найди и отведи ее к Лычихе. Она возле Дарьи присмиреет…
– Да она же не буянит! В том-то и дело! – Груня отчаянно взмахнула руками. – Так бы связали да в кладовку… Может, за доктором, а?
– Все разно отведи к Дарье, – повторила Анастасия Прокопьевна. – Пускай возле побудет. А я сейчас закончу здесь и приду…
Груня собрала волосы, скрутила их в жидкий пучок на затылке и, озлобленно дернув плечами, шагнула к двери.
– Не обижайся на нее, Павел, – тихо сказала Анастасия Прокопьевна, – мы все тута немножко больные. Память мучает. А вы приехали и разбередили ее… Мы-то жили пока тихонько, поминали, ходили па курган. Люди, бывало, посмеивались, это которые в войну тута не жили. А нам хорошо было, ходили…
– Мы ни в коем случае не тронем вашего кургана, – твердо пообещал я.