чудесным образом повторился девять раз. И последнее дитя было отмечено печатью божества в час своего рождения. Перст Ангела Господня коснулся губ младенца, еще покоившегося в околоплодных водах, одновременно благословив его и повелев хранить молчание, не разглашая тайну той силы, что снедает сердце и плоть его матери, — тайну, в которую он был посвящен. Ангельские персты так неосязаемо легки, так безмерно нежны, что их прикосновение неотразимо, и те, кто удостоен этого божественного касания, всю жизнь сохранят на своем теле шрам, как след чудесной раны. Так, и не иначе, истолковывала Эдме непомерную тучность своей дочери: видя в ней зримый след прикосновения Архангела Гавриила, посланца от Престола Божия, того, что некогда возвестил Захарии, что престарелая жена его родит сына, а позднее сказал Марии: «Радуйся, Благодатная, Господь с тобою». Вот почему Эдме с благоговением взирала на гигантское тело дочери и обрадовалась, увидев раздвоенную губу младшего внука. Они оба были взысканы посещением Архангела, их больше, чем ее самое и чем всех остальных, возлюбила Мадонна, ибо послала к ним ангела Благой Вести. Их физические недостатки были в глазах Эдме видимым проявлением божественной красоты. Ибо красота благодати должна была, по ее разумению, выражаться не во внешнем совершенстве, а, напротив, в некоем повергающем в трепет уродстве.

Но восторг бабки не менял отношения окружающих: Блез был для всех страшилищем. Он знал это, но принимал спокойно. Обделенный физической красотой, он обладал иным достоинством — даром слова. Голос его был таким проникновенным, таким выразительным и мелодичным, что стоило ему заговорить, как любой невольно останавливался и зачарованно слушал. Никто в округе не умел говорить так, как он, ни у кого больше не было таких слов, образных, выпуклых, обладающих цветом и вкусом. Единственный среди своих земляков, он научился читать и отличался к тому же необыкновенной памятью.

Блез-Урод разводил пчел. Их называли медовыми мухами, а ульи — мушиными домишками. Устроены они были так: несколько соломенных колпаков, скрепленных ветками ежевики, с ореховыми жердочками внутри, на деревянной подставке, под общей крышкой, тоже плетенной из ржаной соломы. На Рождество в каждый улей клали по угольку от сожженного в святую ночь полена, на счастье пчелиного племени, а в Вербное Воскресенье приносили из церкви освященные самшитовые ветки и втыкали в соломенные крышки. Но Блез-Урод, следуя примеру бабки, вносившей свою лепту в унаследованные от предков поверья, пользовался каждым праздником в честь Господа, Пречистой Девы и святых, чтобы устроить торжественную церемонию для своих пчел.

Он расставил «мушиные домишки» за фермой, неподалеку от вяза с колоколами, в которые трижды в день звонил Луизон-Перезвон. Блезу нравился и звон колоколов, и взвизгивающий хохот брата, он говорил, что пчелам с их живым, радостным, порхающим, похожим на солнечные брызги пением как раз под стать эти бодрые переливы. Ведь сами пчелы — искры ангельского смеха. Он верил в незримое присутствие в нашем мире ангелов, столь преисполненных великой радости от лицезренья Господа, что охотно расточают ее всем тварям земным, огненно-золотыми роями разбрасывая по земле. Еще он говорил, что красноречием своих уст обязан пчелам. Они садятся ему на руки, на плечи, на лицо, садятся и на губы. И оставляют на них, уверял он, цветочную пыльцу, огненные частички света, которые хватают на лету, они наполняют мне рот ароматом и сладостью, всей благостью земной, которую вкусили. Но сладко только в первый миг, а дальше — во рту огонь и боль. Вот откуда мои слова: вылепленные из всех земных прелестей и ароматов, они льются с моих губ, как струя чистейшего меда, кружат во мне, точно стая опьяненных небом и солнцем жаворонков. Пчелы говорят моими устами, танцуют у меня на языке, поют в моем горле, пылают в моем сердце. Они моя отрада, мой свет, моя любовь. Так отвечал Блез-Урод, последний из девяти сыновей Эфраима и Толстухи Ренет, когда его спрашивали, откуда берутся его чудные речи. Этот ответ заставлял любопытных удивляться еще больше и отбивал охоту насмехаться. Немудрено, что, глядя на младших, вечерних чад, Эфраим испытывал не столько гордость, сколько смятение. Ему были непонятны их причуды: бродяжий дух, страсть к одиночеству, витанье в облаках. Помутненный разум одного и чрезмерно просветленный другого равно озадачивали его. Зато Ренет находила близ них облегчение своих голодных мук. Когда Леон-Нелюдим приносил вечером убитых птиц, бросал их на кухонный стол и молча приступал к священнодействию: не спеша ощипывал перья, — она чувствовала, как жестокий зверек — ее голод — на время умерял свою прожорливость и прятался глубже в ее истерзанную плоть. В отсутствующем взгляде Элуа-Нездешнего она видела мир, по которому он вечно тосковал, угадывала простор и покой неподвижной воды, где голод ее мог утонуть. Когда Луизон-Перезвон забавлялся со своими колоколами на вязе и заливался смехом, ей казалось, что в этом разноголосии колоколов и колокольчиков она слышит беспечный и веселый собственный смех, вырвавшийся на волю из телесного заточения. А слушая диковинные речи Блеза-Урода, пестрящие непонятными словами, она в изумлении застывала и на какое-то время забывала о ненасытном голоде. Потоки света, чудная легкость открывались ей в чистом и звучном голосе, в трепетных словах, струившихся из обезображенных уст младшего сына. Подхваченная этими струями, она взмывала в упоительную невесомость. Тяжесть ее громадного тела уменьшалась, она обретала ловкость и уверенность, каких прежде в ней никогда не было. Все создания, вышедшие из ее утробы, ее плоть и кровь, взрослели, мужали. В каждом крепла своя, свободная, сильная, живая душа, и мало-помалу вечный голод Ренет утолялся.

Как ни разнились друг от друга братья — Утренние, Дневные и Вечерние, — они жили в ладу и согласии. На всем хуторе, во всей округе не было другого такого дружного семейства. Их взаимная преданность и любовь были так велики, что кое-кому внушали даже опасения: мало ли чего можно ожидать от сплоченного племени дикарей, у которых к немалой силе добавлялось чудачество, если не сказать безумие. И правда, когда они собирались все вместе — в церкви по воскресеньям и по праздникам или в семейные торжества, — было на что посмотреть. Возглавляли шествие Утренние братья, шагая в ногу, тяжело, как ломовые лошади, и самым первым — Неистовый Симон, которого ноги всегда уносили вперед; затем шли дети Дня, а замыкали группу Вечерние братья. Позади всех семенил Луизон-Перезвон, подпрыгивая, приседая, выделывая пируэты и повизгивая от удовольствия. В церкви отец и братья оставались стоять в притворе, а мать и Эдме садились на скамью, в последнем ряду. Когда же превозносились дары, они все разом опускались на колени, почти касаясь лбами пола, а затем торжественно шли друг за другом к алтарю принять причастие. Пели они воодушевленно мощным хором, и на фоне басов выделялся высокий, мелодичный голос Блеза-Урода да дребезжащий, скачущий воробушком голосок Луизона-Перезвона. После службы всей гурьбой шли в трактир на деревенской площади. Пили крепко, все, кроме Мартена-Скареда да Луизона-Перезвона, один не любил ни на йоту терять самообладание, второму вино тотчас бросалось в голову, и он делался вовсе не в себе. Зато Фернан-Силач и Синеглазый Адриен пили вдвоем за всех. Фернан опустошал залпом кружку за кружкой, пока не кончались деньги в кармане и не шла кругом голова.

Старшие, кроме Мартена, которому претил всякий азарт, играли в карты, он же только смотрел да молча ходил вокруг игроков, а за соседним столом Блез потчевал своими рассказами целую компанию, и среди его слушателей всегда были Леон-Нелюдим и Элуа-Нездешний. Луизон-Перезвон не мог усидеть на месте, сновал между стульями или предлагал свою помощь трактирной служанке.

Но самое впечатляющее, а для иных и самое устрашающее зрелище являли братья Мопертюи по большим праздникам. В такие дни они устраивали целый оркестр. Однако музыкальное чувство их было столь своеобразно, что импровизация всякий раз превращалась в дикий, оглушительный грохот. Старшие совсем не чувствовали мелодии, зато обладали безукоризненным чувством ритма. Инструменты у них были самые примитивные, Фернан-Силач бил в ладоши, хлопал себя по ляжкам и громко топал деревянными башмаками; Глазастый, Скаред и Глухой стучали разнокалиберными палками. Глухой Жермен не отставал от братьев. Глядя на них, он подхватывал ритм, проникался им, и его руки и ноги двигались как заведенные.

Леон-Нелюдим играл на причудливом инструменте собственного изобретения, который он называл «девятиструнным луком». Это было нечто среднее между барабаном, гитарой и ксилофоном, похожее на все сразу и ни на что в отдельности и состоящее из тщательно отполированной деревянной чаши, на которую натянуты девять металлических струн разной толщины. Леон извлекал из инструмента сочные, тугие, вибрирующие звуки, то ударяя по струнам тонкими железными палочками, то оттягивая их пальцами. Носил он свой девятиструнный лук на ремне через плечо. Элуа-Нездешний играл на небольшом аккордеоне, а Луизон-Перезвон нес укрепленные на ветке орешника колокольчики, они звенели заливисто и тонко. Блез- Урод бил деревянным молотком в металлический гонг.

Бешеный Симон превращал в пронзительные, чистые, задорные звуки свое дыхание, пропуская его

Вы читаете Дни гнева
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×