-ого-ооо и считала бы про себя: раз овечка, два овечка-а-а), если могла бы опять ощутить удар, удар о бетонный пол, упав с высоты четвертого этажа, и сразу — мертвец, конец. Мертва нога. Мертва рука. Мертва ладонь. Глаз мертв. Аз мертв. Между мной и жизнью — четыре этажа, этого хватило, чтобы меня не стало, вот она — мера, длина и конец всего, короткое проща…

Просторные коридоры, высокие потолки, все по первому классу. Ничего не скажешь, мне достались шикарные декорации: номера на третьем и втором этажах, недавно и со вкусом обставленные, — дорогие солидные кровати, потолки с карнизами — да широкая парадная лестница, в шахту позади которой я и упала. Двадцать одна ступенька между этажами и еще шестнадцать до цокольного этажа; я миновала все. Впечатляющее расстояние между толстыми коридорными коврами, от этого к другому, от верхнего к нижнему, а в самом низу пол голый, бетонный (помню, какой твердый), мое падение было стремительным, на каждый этаж ушло меньше секунды, меньше одного драгоценного мига — насколько я могу судить сейчас, спустя немало времени после падения, нисхождения, конца. Это было счастье. И падение. И ощущение. Полет в никуда, навстречу глотку пыли.

Хорошо бы набрать в рот пыли. Ведь ее можно собрать, когда угодно, правда же, когда захочется — по углам комнат, под кроватями, по верху дверей. Пух волос, сухая дрянь, микроскопические частицы кожи — пленительные отходы живых существ, смолотые в прах, спрессованные в одно целое с остатками старой паутины и легчайшими хлопьями — трупиками ночных бабочек, прозрачными мушиными крылышками. Ведь проще простого (этим можно заняться когда угодно, было бы желание) окунуть в пыль руку, растереть самую малость этого сокровища между большим и указательным пальцами, глядя, как она въедается в рисунок кожи, твой, неповторимый, твой и ничей больше. А потом ее можно слизнуть; и я бы слизнула, появись у меня снова язык, влажный язык, который ощущает вкус пыли. Пыль — прекрасная, серая, древняя, копоть самой жизни — прилипает к рифленому небу, почти безвкусная, но почти — это лучше, чем ничто.

Я бы все отдала. За один глоток пыли.

Потому что, хотя меня уже почти не осталось, я пребываю в небывалом единстве с этим миром. Теперь я всего лишь воздух и хочу лишь одного: сделать глоток воздуха. Теперь я нема навеки, ха-ха, но вся запуталась в словах, словах, словах. Теперь я не могу потянуться и коснуться, но только этого и жажду.

А кончилось все так. Я забралась в этот, как его, лифт для посуды, небольшой ящик, подвешенный в шахте, а под ним — бездна; я забыла, как он называется. Стенки, потолок и пол у него из серебристого металла. Мы поднялись на последний, четвертый этаж; двести лет назад, когда при доме жили слуги, здесь находились их комнаты, потом в доме был бордель, и сюда отправляли сбывать свой товар женщин подешевле, больных или не первой свежести, и вот теперь здесь отель, где каждый номер ежедневно приносит доход, а номера поменьше и стоят поменьше, поскольку здесь, под самой крышей, потолок ближе притиснулся к полу. Я вытащила из лифта тарелки и поставила стопкой на ковер. Осторожно, чтобы не выпали объедки. Это было мое второе ночное дежурство. И я справлялась. А туда я забралась на спор; свилась, как улитка в раковине, шея и затылок вдавлены, вжаты до упора в металлическую крышку, лицо стиснуто меж плеч, тело — меж бедер. Я свернулась аккуратным калачиком, и тут комната качнулась, трос лопнул, и ящик полетел о-ооо-гого

-гого-ооо и разбился вдребезги, а с ним и я. Потолок рухнул, пол взлетел навстречу. Разбиты спина и шея, лицо и голова. Клетка, в которой сидело сердце, распахнулась настежь, и оно вылетело вон. Думаю, это было сердце. Скок из груди в рот. Так все и началось. Впервые (слишком поздно) я узнала вкус своего сердца.

Мне так не хватает сердца. Чтобы оно постукивало, разгоняло по телу тепло, не давало мне заснуть. Я брожу тут из номера в номер, вижу кровати, смятые после любви и сна, позже — чистые и застывшие в ожидании, когда в них снова нырнут; хрустящие простыни расправлены, кровати разинули пасти в приветствии: Добро пожаловать, скорее сюда, спать пора. Как они радушны. Каждую ночь по всему отелю они раскрывают пасть навстречу людям, которые нырнут туда вдвоем или в одиночку; люди со стучащим сердцем займут ту же частицу пространства, которую их предшественники, укатившие бог знает куда, согревали всего пару часов назад.

Я все стараюсь вспомнить, каково это; спать, зная, что проснешься. Я пристально разглядывала человеческие тела и видела, что они вытворяли по прихоти сердца. Я разглядывала их и после; сидела на постелях людей, ублаженных и нет, храпящих, равнодушных, страдающих от бессонницы, уверенных, что они здесь одни, что, кроме них, в номере никого нет.

Скорее. Спать пора. Цвета умирают. Сегодня я заметила, что шоссе бесцветно, что зимняя улица целиком поблекла, пробыв слишком долго под ветром и солнцем. Даже солнце, даже небо сегодня не имеют цвета. Я знаю, что это значит. Я не вижу зеленого там, где привыкла. Почти не вижу красного или синего. Я буду скучать по красному цвету. По синему и зеленому. По силуэтам женщин и мужчин. По запаху, исходящему летом от моих ног. Я буду скучать по запаху. По своим ногам. По лету. По разным зданиям и разным окнам. По яркой упаковке продуктов. По мелким монеткам, на которые ничего не купишь, по их тяжести в кармане или в ладони. Мне будет хотеться услышать песню или просто речь из приемника. Поглядеть на огонь. На траву. На птиц. На их крылья. На бусинки их… Ну, чем они видят. Чем видим все мы. Гляделки, целых две штуки, там, повыше носа. Эх, вылетело слово. Ведь секунду назад помнила. У птиц они черные и похожи на бусинки. У людей это крохотные дырочки в ободках разного цвета — зеленого, голубого, коричневого. А иногда серого, ведь серый — тоже цвет. Мне захочется видеть. И снова испытать убийственную радость полета, после которого-ооо-гого

-гого-ооо я стала тем, чем стала. Ни хрена себе, вечному бесконечному миру — ныне и присно и во веки веков — кранты, аминь. Я бы сигала и сигала. Каждую ночь после падения в то последнее (для меня) лето я поднимаюсь на верхний этаж, и хотя лифта уже нет — его убрали бог знает куда, из так называемой деликатности (случился скандал, трагедия, об этом не принято говорить, темная история, сегодня моя смерть попала в газеты, чтобы быть преданной забвению назавтра, надо же отелю оставаться на плаву), — но шахта по-прежнему нависает позади парадной лестницы, суля недоброе сверху донизу; и все, на что я способна, — это броситься вниз, чтобы спланировать в пустоте, опустившись на дно жалкой снежинкой. А если я превращаюсь в снаряд, с силой бросаясь вниз, чтобы после отвесного падения шмякнуться о бетон, то вхожу в него, словно в воду, словно горячее лезвие в масло. Я ни на чем не оставляю вмятин. Да и разбивать мне больше нечего.

Представьте, что вы ныряете, врезаетесь в воду плечами, и она расступается, впуская вас в себя. Представьте тепло или холод. Или как холодное масло золотится на поджаренном ломтике хлеба, тает на поверхности, впитывается. Поджаренный кусочек хлеба как-то называется. Я же знаю это слово. Знала. Нет, не помню.

Продолжим. Ударившись о бетон о-ооо-ох я раскололась на части и отлетела от тела — как язычки пламени от костра. Я явилась на похороны — посмотреть на себя прежнюю. Было пасмурно. Стоял холодный июньский день; люди были в пальто. Вообще-то ее похоронили в прелестном месте. Вокруг пели птички, доносился гул шоссе; тогда я еще слышала все разнообразие звуков. Сейчас голоса птиц звучат приглушенно, а машин, тех почти не слышно. Я часто там бываю. Сейчас зима. На могилу поставили плиту с именем, датами жизни и овальной фотографией. Она еще не выцвела. Должно пройти время; она купается в послеполуденном солнце. На других плитах точно такие же застекленные фотографии, их мочит дождем, а в разное время года плиты нагреваются и охлаждаются, и влага под стеклом то появляется, то исчезает. Напротив, через полосу кладбищенской травы — соседи, мальчуган в школьной кепке; престарелая дама, любимая жена; юноша в своем лучшем костюме, модном лет двадцать пять тому назад. Они до сих пор дышат под стеклом. Надеюсь; и наш снимок будет дышать. То есть ее снимок.

Там, под землей, в холоде, среди терпкого букета запахов почвы, дерева и отсыревшего лака с ней происходит столько интересного! Может, ее старательно исследуют щекочущие ротики червей; да не важно. Мы были девушкой и умерли в юности; мы умерли в старости наоборот, вот когда. У нас было имя и девятнадцать лет за спиной. Так гласит плита. Ее/моя. Она/я. Тук-тук. Кто-ооо-

-ооо там? Я. Кто-ооо-

-ооо «я»? Да ты сама. Кто-то обрезал ее фотографию до нужного размера. По неровному краю вокруг головы видно, как от старания дрожали ножницы. Девичья головка, темные волосы до плеч. Сдержанная улыбка. А штучки, которыми смотрят, — ясные, взгляд робкий. Они были зелено-голубые. Та же головка, что

Вы читаете Отель — мир
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×