от «Пажеских» фабрики «Лаферм»… Ясная незнакомая сила вливалась в мои легкие, пропитывала всё тело, трепетала в венах, звала, требовала… Чего?
Я бросил взгляд вокруг и встретился глазами с Лизаветочкой. Она сидела теперь на низенькой табуретке у окна, откинувшись спиной к стене, уронив руки свободным, спокойным жестом. «И взоры рыцарей к певцу, и взоры дам — в колени…» Живой незнакомый румянец играл на ее щеках, никогда не виданная мною улыбка — такую можно встретить только на лицах у художников Возрождения, — полнокровная, торжествующая улыбка женщины в расцвете нерастраченных сил волнами сходила на ее лицо, новое, невиданное мною, нынешнее…
«Господи, какой идиотизм! — вдруг с нежданной и непривычной самораскрытостью ужаснулся я сам в себе. — Чего же ты ждешь, тряпичная душа? Чего вы боитесь? Как можно хоть на час откладывать собственное счастье? Иди сейчас же… Скажи всё… И тете Ане, и ей, ей прежде всего!.. Ведь так же можно упустить жизнь, свет, будущее…»
Где-то далеко-далеко шмыгнула мысль: «Ты с ума сошел! Это же
Генерал оказался, по-видимому, более энергичным «реципиентом» этого газа, нежели все мы. Я изумился, когда он вдруг крякнул на своем стуле. Я не узнал генерала. Фельдфебельский нос его шевелился от возбуждения, рыжие усы топорщились. В маленьких глазах под мощными бровями вспыхивали небывалые огни.
— Эх! — крякнул он вдруг и махнул рукой, «была не была», обращаясь к Анне Георгиевне. — Слушай-ка, чт я тебе скажу, Нюта!.. Смотрю я вот сейчас, знаешь ты, на них… На именинницу нашу дорогую, да на Павла свет Николаевича вот этого… Смотрю, говорю тебе, и думаю: «А ведь — дураки! Ох, дуралеи!..» Ну чего они ждут? Что хотят выиграть, объясни мне это? Гляди: оба молоды. Гляди: оба — кровь с молоком, веселы, здоровы, жизнь кипит!.. Хороши собой оба. Так объясни ты мне — чего же им, болванам, не хватает? Молчи! Отвечай мне сама, Лизок! Прямо, не виляя, по-военному… По сердцу тебе сей вьнош честнй? П сердцу! Замуж — пора тебе? Скажу сам: давно пора! Так чего же вам прикидывать, чего скаредничать? Кому это нужно? Живете бок о бок, во цвете лет… Так что же вы?
По комнате пробежал как бы электрический разряд — испуг, трепет, возмущение, согласие… А Лизаветочка… Нет, Лизаветочка не опустила снова глаз в колени, как сделала бы вчера, как сделала бы час назад. Она не вспыхнула, не упала в обморок, не выбежала в прихожую… Она вдруг выпрямилась, подняла голову и большими, широко открытыми глазами уставилась на дядю.
— Да, дядя Костя, — негромко, но очень внятно проговорила она, чуть-чуть бледнея, и Раичка Бернштам заломила руки в уголку на диване, впившись в подругу с жадным восторгом. — Да… Ты — верно… Только… Павлик… Он — не
…Бог весть, что вышло бы из этого, если бы мы могли в тот миг говорить, соблюдая очередь, последовательность, слушая друг друга… Страшно подумать, до чего мы договорились бы в ту ночь… Но сразу поднялся такой шум, такая неразбериха вопросов, признаний, восклицаний, торопливых ответов, смущенных взрывов смеха, всхлипов каких-то, что… Всё смешалось в доме Свидерских!..
— Браво-брависсимо, дядя Костя! — вскочил со своего стула который-то из двух Коль. — Пррравильниссимо, старый воин! Мы всегда хорошо думали о вас, хоть вы и арррмейский генерал… Только… Ну что тетя Анечка в этом понимает? Вы меня, конечно, извините, тетя Аня, дорогая… Я очень… Очень я у… уважаю вас, — глаза его выпучивались всё сильнее, пока он, сам себе не веря, выпаливал эту тираду, — но… тетушка! Да ведь вы же запутались, устраивая Лизкино счастье… Ну что вы ей готовите? Кого? Старика с денежным мешком? Этого косопузого грекоса? Папаникогло этого? Губки и рахат-лукум в Гостином дворе, в низку? «Ах, Фемистокл Асинкритович, мы вас ждем, ждем…» Кто ждет? Она? Лизка? Чего ждет? Рахат- лукума его, халвы его липкой? Да как же вы не видите!..
У Анны Георгиевны и без всякого эн-два-о глаза были на мокром месте… Губы ее сразу же задрожали, подбородок запрыгал, слезы полились по щекам… Она рванулась было к дочери. Но генерал Тузов, оказывается, еще не кончил.
— Что? — загремел он, вырастая над пустыми бутылками, над мазуреками и тортами, как древний оратор на рострах. — Деньги? Чепуха! Молчать! Лизавета! Я
Но тут пришел черед тети Мери…
Она никому не приходилась здесь тетей, эта сухая, высокая, всегда затянутая в старомодный корсет, всегда весьма приличная учительница музыки, с ее слегка подсиненными серебристыми сединами, с лорнетом на длинном шнурке, с гордо откинутой маленькой головой, несомненно когда-нибудь красивой, с фотографией пианиста Гофмана, им же надписанной, в ридикюле… Такой ее везде знали. Везде. И — всегда!
С малых Лизаветочкиных лет, она «ставила ей руку» (так и не поставила до этого дня)… «Тетя Мери — вся в музыке…» Тетя Мери — сонатина Диабелли и «Ль’армон дэз анж» Бургмиллера…
Теперь эта тетя Мери, как сомнамбула, поднималась со своего стула: одна из всех она не переменила места, пока шишкинская зелень владела нами, одна, если не считать самого Шишкина…
Я обмер, увидев ее, думается, не я один… Худые длинные руки пианистки были прижаты к плоской груди. Лицо стало мертвенно-бледным… Всем корпусом она рванулась через стол к генералу Тузову, и генерал Тузов в ужасе отшатнулся от нее…
— Константин Флегонтович! — зазвенел вдруг ее никем и никогда не слыханный, неожиданно молодой высокий голос — такой голос, что у нас у всех мороз пробежал по коже. — Нет, Константин Флегонтович… Этого я вам не позволю! Как — Лизаветочке тоже? Нет, нет, нет! А вы, если уж начали, договаривайте до конца. Мон дьё![5] Да, вы не любили Надин, не спорю. Ей не легко, вам — тоже не легко! Ну а той-то, которой вы клялись в вечной страсти? Той, которая отдала вам всё, что имела, господин поручик Тузов, Кокочка Тузов, Котик? Отдала даже то, что принадлежало другому… Та, которую вы — да, вы! — отвергли… Она-то что же? Ей-то чем помянуть свое страшное, свое бессмысленное существование? Точку замерзания свою? Ах, она поступила по вашему мудром у совету. Она осталась «барышней», да, да! Сначала — просто барышней. Потом — немолодой барышней. Наконец — старой барышней, старой девой… Вы знаете, что ей выпало на долю? Откуда вам это знать, это знаем мы… О, эти уроки в разных концах города, в слякоть, в пургу, под летними ливнями — в чужих, живых, счастливых семьях! О, эти детские головки — с бантами, с косами, стриженные ежом, кудрявые, касайся их, ласковая старая дева, — у тебя никогда не будет ребенка! Вдыхай хоть их теплый чистый младенческий аромат! Серый дождь, заплатанные калоши, пустая комната на пятом этаже. «Мария Владимировна, сыграйте нам „Аппассионату“». «Душечка, вы с такой душой ее играете!» «Аппассионату!». Я!.. Мокрая юбка бьет по ногам, надо платить за прокат пианино… Беги, старая ведьма, кому ты нужна?! Разучивай фортепьянную партию «Крейцеровой»! — ты же аккомпаньяторша, ты — умеешь! Играй «Мазурку» Венявского, играй танго, тапёрша! Не оборачивайся, тебе играть, извиваться будут другие… «„Аппассионаты“» не для тебя, — бренчи! «Странно, откуда у нее такой темперамент, у этой седой летучей мыши, пустоцвета, старой девы? Что она-то понимает в страстях?..»
Горло у нее перехватило. Судорожный жест: сухая рука ее рванула со стола первый попавшийся бокал, она выпила с жадностью привычного пьяницы, голос ее почти перешел в крик:
— Лиза, Лизанька… Милая! Только не это… нет, — не это! Умоляю тебя, что угодно, только… Лучше пусть всё летит к черту! Лучше — какой угодно травиатой[6], только не такой смертельный холод, не такое про… про… прозябание… Как червяк под землей… Как увяд… как