Орлов Владимир

И наступило - 'после войны'

Владимир Викторович Орлов

И наступило - 'после войны'...

Эссе

Слова в паузах

Мне нравится писать протяженные сочинения. Начинаешь роман, не зная, какие события в нем произойдут и куда поведут тебя твои же герои. Пишу я медленно, и пребывание мое внутри романа, собственная моя жизнь в нем происходит годы. Естественными и объяснимыми оказываются паузы между романами. Необходимы восстановление и накопление жизненной энергии для новой большой работы. Художнику тоже выказывать свою суть и свое понимание жизни не формулировками, а образами и картинами историй персонажей. А вот в паузах между романами формулировки или оценочные слововыражения являются. Возникает потребность именно оценить все, что происходит вокруг тебя, и себя самого, и свои работы, и те или иные явления истории и культуры. Поэтому я порой принимал предложения литературных или культурологических журналов написать для них эссе либо же выступить в каких-либо дискуссиях. Так в частности, возникло эссе 'Романтика латиноамериканской прозы', я переписал для публикации в журнале 'Латинская Америка' свое устное дискуссионное выступление. Соображения мои расходились с мнением латиноведов, но показались им занятными. И они уговорили меня, снабдив интереснейшими книгами, написать о феномене открытия Америки. О чем я совершенно не жалею.

Владимир Орлов

Кто я есть, чтобы отважиться на воспоминания о дне победы, зная, что мои слова могут оказаться рядом с воспоминаниями людей воевавших, выстрадавших победу?

Вернее, кем я был в день победы, какие такие заслуги имел перед отечеством в ту пору? Что я могу помнить? Я просто прожил годы войны и встретил день победы живым.

В ночь с 8 на 9 мая в нашем трехэтажном доме стало шумно, хлопали двери, люди кричали. Я проснулся испуганный. Мать успокоила меня: 'Спи, спи! Завтра не пойдешь в школу'. 'Почему?' 'Война кончилась...' Я не должен был заснуть, но заснул. А утром и вправду не надо было идти в школу, в 243-ю, начальную, в Напрудном переулке. Я учился тогда в первом классе...

Что я могу помнить о войне?

Впрочем, оказалось - многое... Помню и из сорок первого. Нас трое. Двое мальчишек и девчонка. В июльскую жару, в подмосковном поселке. Родители наши в городе. Нам сказали: идет война. Падают бомбы и снаряды. От кого-то нам стало известно: если приложишь ухо к дороге и услышишь, как дрожит земля от взрывов, значит, немцы близко. Мы не раз укладывались на дачную просеку. Нет, земля не дрожала и не тряслась...

Помню, вижу, слышу те свои годы, ощущаю боли и запахи военной поры, и прежде всего запахи черной горбушки, жмыха, подсолнечного и соевого, горячей картошки, 'настоящего лорха'... Но все эти воспоминания кажутся мне слишком личными, касающимися только меня и нужными лишь мне. Что может добавить память тогдашнего школьника к истинной, окровавленной памяти народа о войне? Да и знал я малую малость о том, что такое настоящая война.

К тому же за сорок лет в меня вошло столько сведений и откровений о войне - из документов, из свидетельств воинов и очевидцев, из архивных материалов, из пленок фронтовых операторов, из рассказов бывалых людей, из произведений литературы, кино, которым поверил, из исследований историков, целые контейнеры информации, и ледяной и обжигающей, вошли в меня, и все, что я не видел и не пережил, стало моим, а мое детское подчас и забылось или перемешалось с чужим, отчего есть опасность приписать себе ощущения и мысли людей старших поколений.

И вот когда я, взрослый, обладающий апокалипсическим знанием прошлой войны, думаю о собственном детстве, оно начинает представляться мне благополучным, и потому мне как бы неловко теперь перед листом бумаги. Я не был под немцем, не был в блокадном Ленинграде. Меня не угоняли в Германию. Я не голодал (случались, конечно, голодные дни и недели, но я не умирал от голода, всегда выручала картошка, а особенное лакомство тех лет - посинюшки, или драники, из тертого сырого картофеля - и теперь мое любимое блюдо). Я не попадал под бомбежки (правда, бомбежки я видел, а однажды, в ноябре сорок второго, фашист, неизвестно как - говорили, из-под Сталинграда - залетевший за Чебоксары, сбросил не спеша, с заходами на поселок Юрино и дом, в котором жили мы, эвакуированные, двенадцать бомб, не попал, уложил их на берег Волги, с той поры и до конца войны я инстинктивно старался угадать по звуку, наши летят или немцы; но ведь это было однажды). В меня не стреляли. Я не стоял у станка в мерзлом цехе. Я не терял близких. Правда, многие мои родственники воевали, пропал без вести младший брат матери, отец ее (и мой дед, Сергей Никифорович, первый председатель сельсовета подмосковной деревни Починки, под Яхромой, а потом колхозный конюх) был угнан оккупантами в морозы на заготовку дров, простудился, захворал и умер. Но я почти не помнил ни дядю Колю, ни деда (сижу у него на коленях... белая борода, отраженная в серебре самовара... и все) и ничего не мог рассказать мальчишкам-ровесникам о них. Да и что ставить себе в заслугу несчастья своих родственников или их подвиги! А когда меня спрашивали, что делают мой отец и мать, я старался молчать, чуть ли не испытывая чувство стыда. Мать не была ни летчицей, ни связисткой, ни санитаркой (военным врачом прошла все годы войны моя двоюродная сестра, личность в нашей семье примечательная, я долго носил подаренную ею пилотку, форсил). Мать лишь вязала сети для маскировки орудий и танков, на них потом - я видел в кинохронике - набрасывали зеленые ветки и листья. Отец не воевал. У него был протез выше колена и костыль, он работал в 'Вечерней Москве' и сидел в тихом кабинете здания на Чистых прудах. Человек по натуре рисковый и неспокойный, он редко реагировал на вой сирен и объявления воздушной тревоги. А однажды во время одной из бомбежек Москвы он снова не стал спускаться в бомбоубежище - ходил он медленно, и дел по номеру хватало, - а бомба попала в редакционное здание, пробила его насквозь невдалеке от отцовского кабинета, влетела в типографию и не взорвалась. Но об этом случае в годы войны можно было рассказывать лишь с улыбкой, как о некоем курьезе. А у других-то отцы воевали... Не пережил я вместе с Москвой самые тяжкие для города месяцы. С матерью нас эвакуировали в марийские земли, двести километров ниже Горького, в поселок Юрино. Юрино тогда раздалось и уплотнилось. Были здесь и эвакуированные, и беженцы из западных областей, даже из Польши. А потом стали привозить и блокадников из Ленинграда. И их и нас юринцы приняли хорошо. Как своих. Не помню, чтобы у нас было ощущение, будто мы сиротствуем в чужом доме, стесняя при этом хозяев. А война, казалось, была далеко. Отцы моих юринских ровесников были кто в ополчении, кто в дивизии Доватора, кто в тылу врага, кто на оборонных заводах, от них приходили вести добрые и печальные. Но мыто, малые дети, радовались Волге, лету и зиме, санкам, весенним наводнениям, рыбешкам, оставшимся в воронках от бомб. Мы жили, болели, выздоравливали, росли, играли. Чаще играли в красноармейцев, не зная, что такое фронт и смерть. Не зная порой, что было в душах взрослых.

Кое-какое понятие, опять же детское, о том, что такое фронт и война, я получил только летом сорок третьего. Мы вернулись в Москву, и вскоре меня отправили в Яхрому. На земле два самых близких мне города - Москва и Яхрома. В Яхроме прошла молодость моих родителей. В Яхроме на Перемиловской высоте совсем недалеко от знаменитого теперь монумента защитникам Москвы похоронены мои предки. В Яхроме у меня и сейчас много родственников и знакомых. После войны я почти каждое лето (а порой и зимние каникулы) проводил в Яхроме. Жил у тети с дядей в крайнем к лесу доме влезшего на гору Красного поселка. По моим понятиям, этот дом был самой восточной точкой Подмосковья, куда добрались гитлеровцы. На террасе дома, обращенной к глубокой и длинной лощине, они устроили наблюдательный пункт и поставили пулемет. Но здесь, на правом берегу канала, они провели лишь сутки. Их вышибли уральцы и сибиряки. Они шли с востока горбом нашей горы и лощиной. На другой же стороне канала немцы держались дольше. Но не удержались. И началось именно от Яхромы (так мне всегда хотелось считать) легендарное наступление под Москвой... Почти два года прошло со дней боев на яхромских высотах, а я увидел Яхрому в сорок третьем не оправившейся от нашествия. Мост был взорван, временные деревянные опоры и устои поддерживали его справа. Огромная текстильная фабрика в дни боев горела. Канал при мне 'лечили', во время боев воду из него спустили в яхромскую пойму, чтобы задержать продвижение гитлеровцев. Но главное было то, что осенние и зимние дни сорок первого как будто бы еще оставались во всех домах. Они были раной в душе города. Но город жил и, как все в отечестве, участвовал в войне. По Савеловской дороге шли составы с боевыми машинами, со снарядами, говорили: под Ленинград. В окопах, в блиндажах и дотах ребята постарше все еще находили оружие, патроны, гранаты, игры их становились серьезными, а то и жестокими и трагичными. И гибли мальчишки, и становились калеками...

Позже, в Москве, после одной из таких игр на чердаке флигеля в нашем дворе в Напрудном переулке и я угодил в больницу (как бы в компенсацию за эту свою неудачу я получил билет в сказку - на елку в Колонный

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×