накидок, которые развеваются при размашистой ходьбе, и Кёгель не выкрикивает приказы. Сейчас приду к матери и съем целую буханку хлеба. Смогу съесть все, что стоит на столе. Я ведь знаю мать. «…Ешь, моя девочка, бедняжка моя», — скажет она. Тут же будет моя Кетле и снова, как прежде, прильнет, засыпая, ко мне, и мы сможем сказать друг другу все, что захотим. Не нужно больше произносить ругательства, чтобы не задохнуться, не шептать в одеяло, с трудом переводя дыхание: «Грязные, грязные, грязные свиньи!» Там, у родителей, это больше ни к чему. Как? Что я сказала? Больше ни к чему? Прошло всего несколько часов после моего ухода оттуда, и я все уже забыла? На меня смотрят глаза Дорис, и я, спрятав в ладони залитое слезами лицо, прошу у нее прощения, ночью в привокзальном буфете в Лейпциге.

Незадолго до прибытия поезда на мою станцию ко мне в вагоне подходит Карл Б. — ты знаешь его по нашим прежним, хорошим временам — и спрашивает:

— Неужели это ты? Все время смотрю на тебя, но не был уверен. Ты больна?

Мы медленно покидаем вокзал, углубляемся в город и беседуем. У меня такие сильные боли в желудке, что я иду вся скрючившись.

Дверь открывает мать. В полумраке передней она тоже какое-то мгновение, нерешительно смотрит на меня, тоже не уверена, я ли это. Потом слезы. И Кетле. И отец. И накрытый матерью стол, и робкая, почтительная нежность Кетле, и сердечные слова отца. Есть я не могу. Не хочется и много разговаривать, все сидела бы, крепко обняв Кетле. Словно отсутствовала десять лет.

— Надеюсь, теперь ты научилась осторожности, — говорит отец.

Это не упрек.

— При этом режиме, — говорит он, — говорить правду нельзя. У нас становится все хуже.

Он желает мне только добра. Завтра хочет устроить мне свидание с Робертом Диттером, твоим лучшим товарищем, который длительное время находился с тобой в Дахау. Не так давно его выпустили. Нельзя ли, спрашиваю, повидаться с ним сегодня же?

— Вот видишь, — улыбаясь говорит отец, — ты все такая же. Всегда норовишь лбом прошибить стену. Нет, сегодня не получится. Вовсе не необходимо, чтобы нас забрали всех троих.

Но он понимает мое нетерпение. Говорю ему, что хотела бы как можно скорее направиться в Берлин, чтобы там в гестапо добиться твоего освобождения.

— В таком случае ты должна быть особенно осторожной. Это будет чертовски трудно. И небезопасно. Поэтому я бы пока ничего не говорил матери. Она должна хоть несколько ночей поспать спокойно.

— Нет, маме я пока ничего не говорю. Сейчас ей. даже некогда посидеть с нами, хлопочет на кухне, варит и печет. Вижу, как она счастлива.

На следующий день я должна зарегистрироваться в гестапо. Иду с сильно бьющимся сердцем, так как мало верю в мирный исход дела. Но пытаться избежать этого посещения — бессмысленно. Ты все равно у них в руках.

— «Вам повезло, — говорит подтянутый, энергичный шеф гестапо, — от нас вы бы не вышли!

— Верю, — отвечаю спокойно.

— Как же все-таки, черт побери, вам удалось это провернуть? Освобождены по указанию из Берлина! Невероятно!

— Я ничего не проворачивала. Меня просто освободили.

Он буквально пронзает меня взглядом, явно рассержен.

— Ну-с, а четырех лет вам достаточно? — кричит он.

— Разумеется.

— Надеюсь, — орет он, — а не то мы обеспечим вам повторный курс.

— Не доставляю ему желаемого удовольствия, не даю вовлечь себя в разговор, у меня не срывается с языка ни одного необдуманного слова. В конце концов он сдается. Гестапо моего родного города выпускает меня из своей пасти, как, почуяв охотника, бросает добычу хищный зверь.

— Тем не менее, — орет он, — вы обязаны ежедневно здесь отмечаться! Лично у меня! Понятно? …..

— Да,? — говорю я.

И меня отпускают.

Когда я благополучно возвращаюсь домой, мать облегченно вздыхает. Она боялась, что меня опять арестуют. Пока все обошлось. Теперь я действительно дома. Накрывая на стол, мать в свойственной ей оживленной и забавной манере рассказывает обо всем, что произошло за это время. Как чудесно, когда ты снова можешь смеяться. Всего три дня назад я была в тюрьме. Теперь сижу в уютном материнском доме и смотрю на ее добрые, умелые руки. Из кухни доносится аромат жаркого и булочек, солнце освещает расписанный цветами фарфор. Приходят из школы, издавая радостные возгласы, Кетле и Долле. Какой прекрасной может быть жизнь, думаю я. И снова я удивляюсь, как за это время выросла Кетле. Долле страшно недоволен, когда она зовет его дядей. Тем с большим удовольствием она называет его дядей. Вместе они довольно шумная компания. Потом приходит домой отец и с ним два других моих брата. Гудде худощав и бледен. Ханс женился, но очень любит поесть за материнским столом.

— Подай ближнему, и воздастся тебе, — монотонно, как пономарь, причитает этот хитрец, забирая с подноса шестой, и последний кусок пирога.

— Но не в этой жизни, — находчиво отвечает мать, — там, на небесах.

Тем не менее его аппетит всегда радует ее.

Сегодня у нас действительно праздник.

Во второй половине дня приходит Роберт Диттер, рассказывает мне о Дахау и о тебе.

Вероятно, о многом, о слишком многом он умалчивает, но и того, что он рассказывает, достаточно, чтобы, полный возмущения, восстал весь мир.

Меня посещает и наш старый партийный товарищ Густав Лахенмайер. В большой мере под его влиянием мы вступили тогда в члены Коммунистической партии Германии, он опытный политический боец и потому мог бы мне разъяснить, какова подлинная ситуация. Я хочу это знать не только ради себя, но и ради тебя.

— Имеет ли смысл все это? — спрашиваю я. — Говорю не о себе, ты знаешь это, Густав, я пока еще живу. Но ведь за наше дело погибли тысячи и продолжают умирать. О них я спрашиваю.

— Погоди, — говорит он, — наступит день, и у народа откроются глаза.

— Вообще, продолжается ли борьба, — спрашиваю я, — или мы ждем, когда разразится война? Где же коммунисты?

— В концлагерях или здесь. Тот, кто здесь, обязан ежедневно являться в гестапо для контроля. У нас связаны руки.

— Несмотря на это, бороться необходимо. Необходимо бороться!

— Тогда почему бы не стать тебе сейчас у ворот одного из многих заводов здесь, в Гмюнде, и не кричать на весь город обо всем, что тебе довелось пережить за четыре года заключения? Тебя бы слышали сотни рабочих.

— Да, — говорю я, — а почему бы, собственно, этого не сделать?

— Да потому, что после первых же твоих слов тебя высмеют как истеричку, как сумасшедшую, ты знаешь это так же хорошо, как я. Тебя арестуют и этой же ночью на допросах забьют насмерть. Значит, это было бы безумием. Нет, так не пойдет. Мы должны выстоять, пока наступит нужный час.

— Это верно, — замечаю я, — вовсе не обязательно стоять у заводских ворот. Но полагаю, что делается мало, вообще делается слишком мало.

— Разумеется, необходимо постоянно вести пропагандистскую повседневную, кропотливую работу, убеждать отдельных людей. Это мы так или иначе делаем. Но твоя задача сейчас — как можно скорее выехать в Берлин, чтобы спасти твоего мужа. Он очень нужен партии…

Скоро я располагаю необходимой для поездки суммой денег. Однако гестапо запрещает мне выезд из города. Такое препятствие явилось для меня неожиданным, и я в полной растерянности. Сама судьба идет мне навстречу. Имперский военный суд вызывает меня в Берлин свидетелем защиты по давно забытому мной делу. Гестапо вынуждено разрешить поездку. Я еду.

И снова поезд идет мимо множества грязных домов с отвратительными железными балконами и развешанным на нем жалким тряпьем, мимо жилищ бедняков — летних лачуг, кое-как сколоченных из досок и кровельного картона, ярко раскрашенных, чтобы скрыть их убожество. Вижу улицы предместий с

Вы читаете Горсть пыли
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×