«Вот именно».

«Нас спрашивали, хотим мы появляться на свет или не хотим?»

«Остроумно».

«Как будто на нас опыт поставили».

«Хотел бы я знать, кто».

«Какая теперь разница».

«Хотел бы я ему в глаза посмотреть».

«Как будто попробовал — и не получилось».

«Нет, нельзя же так… совсем без смысла. Что-то нам должны объяснить».

«Думайте, если вам это еще важно».

«Слова, ничего больше».

«Лучше не знать».

«Клочки бумаги».

«По старым ценам».

«Так и не поймешь ничего».

Бесцветное понемногу наливается краской. Сейчас вспомню, сейчас вспомню. Что это и зачем я здесь? Нет, другое.

Туловище в полосатой пижаме зависло наклонно, нижняя часть растворена до прозрачности.

Полоски желто-коричневые.

Рот без зубов, ресницы склеены гноем.

Возникает с новым шагом внезапно, сразу совсем близко, точно выныривает из тумана, а со следующим шагом в нем же исчезает, не удалившись — даль остается закрыта. Но туман этот прозрачен, в нем все переливчато, неустойчиво: трепет воздуха над разогретой пашней, вот с чем это можно сравнить.

2. Обрывок

Доктор Казин меня учил не напрягаться, когда пытаешься вспомнить: это все равно не поможет. Думай о чем угодно или лучше всего слушай музыку — вдруг вспомнится само, когда и не ожидаешь. Что с тобой, в сущности, произошло: ты подобрал однажды во дворе грязный листок бумаги, а потом вообразил, что это послание к тебе, хотя имени твоего там не значилось. Можно ведь сказать и так. То есть почему вообразил? В том-то все и дело: это оказалось действительно ко мне, и даже имя, если угодно, там было, просто я не сразу понял, что это ко мне, только почерк вначале заставил напрячься. Беда в том, что листок почти сразу оказался потерян, то есть, правильней сказать, уничтожен, я просто не успел по-настоящему прочесть, вникнуть в смысл, и, когда меня потом спросили, что же там было, не сумел вспомнить подлинных, единственных слов. То есть мне лишь казалось, что я понимаю эти невнятные карандашные каракули: так вроде бы понимаешь иные стихи, сгустившие больше, чем мысль, но время спустя не можешь объяснить, о чем они, а тем более пересказать, воспроизвести. Западает для начала лишь смутное чувство; чтобы его прояснить, надо бы перечесть все еще раз, запомнить наизусть и потом вникать, перебирать, сопоставлять. Только другого раза не оказалось, вот в чем дело.

Но если так, можешь ли ты утверждать, что там был смысл? Может, он и привиделся тебе лишь задним числом, после того, как листок был утерян, а потом даже стало казаться, что ты вспоминаешь написанное — как будто написано там было в самом деле про то, чему предстояло случиться, и случиться потому, что ты не сумел что-то вовремя принять, вместить в свой ум, хотя все равно пришлось; как будто вспомнить значило что-то прожить.

Дурацкое ощущение, что говорить. Как будто жизнь оказывается попыткой что-то в конце концов вспомнить.

То-то и оно. Я ведь мог с чувством понимания читать в маминой библиотеке и какой-нибудь незнакомый учебник с формулами — конечно, украдкой, чтоб не привлечь внимания мамы и не зародить у нее сомнения, был ли все-таки толк от многолетних стараний врачей. Может, в этом чувстве и впрямь было что-то идиотическое; но ведь потом иногда отзывалось, иногда оказывалось, что я и в самом деле…

Макулатурный ошметок, оброненный кем-то из очереди или отлетевший при погрузке в машину, двойной лист из книги или брошюры. Трудно сказать, что заставило меня наклониться, поднять эту бумажку из снежной жижи. В свете качающегося фонаря я различил старомодные буквы титула: «Перемьна сознания» — с фигурной виньеткой, но без указания автора. А пониже, в правом углу — необычный штемпель: рисунок сеятеля в лаптях, рука отведена в замахе, под ним подпись: «Общедоступная библютека Э. Мужейль».

Я ведь в тот миг даже не осознал, что зацепило меня в этой фамилии. Повторяющееся чувство: будто уже читал, видел это во сне или в другом времени, уже пытался вспомнить, как сон, каждую подробность в надежде восстановить утраченное. Тени падающих снежинок снуют бестелесными мухами по вспыхивающим крупинкам. Карандашные каракули на обороте я различу лишь дома, при лампе, но и тогда еще не пойму, сколько сошлось тут на самом деле.

И ведь ни на ком другом сойтись не могло, вот ведь оно что. Другой просто не наклонился бы подобрать грязный листок, а подняв, бросил бы обратно. Другой не разобрал бы каракулей, не стал бы их разбирать. Сойтись могло — или должно было — только на мне. То есть что значит должно? Ведь мог я в тот вечер вообще не выйти во двор? мог взять чуть в сторону, пройти другой дорожкой? мог отвести взгляд. Вот, снова чавкает под старыми ботинками (ступни обернуты газетами для сухости и тепла), снежинки превращаются в капли, еще не долетев до щеки… попробуй ступить иначе. Цепочка длинных темных следов на освеженной белизне… Нет, по-другому не движутся ноги.

Дурацкий поворот мысли, я понимаю. Так в детстве неизбежно упираешься в недоумение: а если бы не встретились твои родители — мог ли ты не родиться? или родился бы в другом облике? и как это мог быть не ты? С такого рода вопросами людям положено справляться своевременно; у меня с возрастом недоумений лишь прибавлялось. Я уже привык к чувству, что многого в этой жизни не понимаю, причем самых обычных вещей. Может быть, потому, что из-за долгих болезней слишком большую часть детства пришлось провести по больницам и санаториям. Хотя, конечно, не только поэтому. Многое, для других очевидное, требовало от меня самодеятельной работы ума, то есть скорей опять же воображения — чтобы не задавать каждый раз дурацких вопросов. Себя-то я не стеснялся.

Взять хотя бы эту очередь перед подвалом для приема старой бумаги. Она стояла под нашими окнами в любое время суток. Раньше занимали с утра, потом сдвинулись на ночь, и вот уже когда ни глянешь, кто- то греется в темноте у костерков, топчется, обхлопывая рукавицами бока и подмышки. На снегу перевязанные шпагатом пачки бумаги. Старой бумаги, которую надо было непременно отдать, получив взамен, кроме денег, крохотные полоски талонов. Самым важным были талоны, это я уже готов был понять. Перед открытием пункта начиналось движение упорядочивания, очередь вытягивалась в длину, некоторые ее части не сразу попадали на правильное место, тогда возникал шум неблагополучия. Я смотрел из окна, как из инопланетного иллюминатора, пытаясь проникнуть в подоплеку этой самоотверженности, словно в чужой сон. Пар дыхания, заиндевелые брови, платки, почти скрывающие лицо, чернильного цвета номера на тыльной стороне кисти, у основания большого пальца, въевшиеся в кожу навечно, как татуировка. Что заставляло их мерзнуть в темноте, в пляшущих отсветах? Обиходные человеческие действия бывали для меня загадкой, большей, чем явления природы, сполна объясненные в учебных книгах. Особенно если над ними задуматься. Приходила на ум мысль о неумолимом природном инстинкте, подобном весеннему гону животных, который заставляет, терпя все тяготы, сносить в заветную кладовую, как взяток, вещество будущего пропитания. Краем уха я улавливал разговоры, что в этом месяце талоны опять не отоварят и пасту будут разыгрывать в лотерее. Но может, я что-то не так слышал, не так понимал, не так ставил в связь. Своим совокупным, вытянутым в длину мозгом очередь в любом случае знала что-то, о чем неприлично было даже спрашивать, чтобы очередной раз не показывать себя дураком.

Я и не спрашивал. Я знал, родители предпочли бы, чтобы я не вступал в разговоры даже с соседями. Мои болезни остались в прошлом; здесь, в другом городе, никто о них не знал и по мне заметить бы не мог.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×