Нюрнберга: ну, француз как француз - с кардинальской эспаньолкой и в железных очечках, криво сидящих на вдавленном носе (таком вдавленном, что на носу про этот нос уже как бы не скажешь), а по имени M-r le comte Charles-Antoine de Golembovskaya, 1946 г.р. Оказалось, этот граф де Голембовская, как это ни удивительно, мне не совсем неизвестен: оказалось, в октябре восемьдесят девятого года мы с ним вместе участвовали в советско-французской конференции творческой интеллигенции “Новый мировой порядок: тысячелетняя диктатура терпимости” в г. Бресте- Бретонском и даже как-то раз заполночь разговорились (в гостиничном холле на смеси польского и английского) о том и о сем: поздний сын польской графини, содержавшей в Карлсбаде военно-полевой дом терпимости при дивизии СС “Шарлемань” (выгодное дельце - у СС была исключительная монополия на торговлю сельтерской водой в Богемии и Моравии) и отступившей с остатками ее до самой Бретани (ночные переходы лесными дорогами, обвивающими вздымленные лунным светом холмы; днем отлеживались в заброшенных прирейнских градирнях и полуразбомбленных бельгийских мельницах). По ходу этого анабазиса Шарль-Антуан и был семидесятилетней графиней зачат от полуроты семнадцатилетних французских эсэсовцев. В культурбункере он намеревался методом симультанного наложения симулякров сочинять драматическое исследование в 33 картинах “Le brave soldat Svejk au bout de la nuit” - “Бравый солдат Швейк на краю ночи”. Я как в стипендионной заявке это прочел у него, так и закричал, как кричат немые - клокочуще-сдавленным “Ы”, а и так закричал, что прибежала изнутри глаз побледневшая Марженка, а Ирмгард, уютно рассказывавшая о Ярославле (“А я ему: сегодня я невменяемая. А он так растерянно: и что ж теперь делать? А я ему: что делать, что делать! На простынь спускать, дурачок!”), запнулась и высунула укушенный, налившийся лиловатой кровью язык: это МОЕГО выступления темой на международной конференции в Бресте было утверждение, что симпатичный Йозеф Швейк и несимпатичный Фердинанд Бардамю суть не два персонажа двух разных романов, а один персонаж одного метаромана: человечек с разрозненным сознанием и полусредним всеобщим образованием, недовыходец из народа, мазурик-мещанин в поношенном котелке и с бамбуковой тросточкой, что выношен был тепло-слизистым, самодовольным, уютно-вонючим чревом прогрессистской утопии Победившего Разума и Вечного Мира - утопии двух европейских десятилетий перед Первой Мировой войной, и именно этой семидесятипятилетней войной (она, кстати, закончилась буквально на днях, в октябре Восемьдесят Девятого года) вырожден, выпущен на край ночи, в собственно XX век, главным действующим лицом которого стал. Сангвинический комуняка Гашек описывает его извне - нам смешно и слегка лестно, холерический фашистюга Селин показывает его изнутри - нам противно и слегка стыдно, но это всего лишь различие не между темпераментами даже, а между третьим и первым лицом нарратива. Любопытно, что и сюжет обеих книг, особенно в первых частях, практически совпадает: начало войны, бессознательное заражение массовым ликованием, добровольная запись на военную службу, инстинктивное протрезвление, попытка скосить и пр. и пр. и пр. Хорошо бы печатать оба романа под одной обложкой - с двух сторон навстречу друг другу, этакой книгой-перевертышем; вместе они создадут стереоскопический, постоянно переключающийся с субъективного “он” (автор описывает) на объективное “я” (герой рассказывает), взаимодополнительный текст - “Бравый солдат Швейк на краю ночи”... С кафедры меня проводили молчанием: французы уже не помнили, кто такой Гашек, русские еще не знали, кто такой Селин, один только граф Голембовская подкатился в фойе: “Бардзо формидабль, бардзо интерестинг, пан коллеге. Ду ю вонт то дринк э филижанку кавы вив ми?”

Из одной длинной-предлинной машины всё вылезают и вылезают высокие толстые люди в толстых черных пальто, из другой - маленькие и худые в отороченных рыбьим мехом куртенышах из кожзаменителя. Непонятно, как они там умещались, особенно первые в первой. Но они вылезают и выстраиваются по обе стороны от рождественской пирамиды, крайние задевают ее боками, пирамида начинает покачиваться и, вероятно, скрипеть, жестяные гном, черт и жид, вертясь и выгибаясь, трясутся, цезарь прерывает рукопожатия, подходит и останавливает пирамиду обеими руками в летных перчатках. Гном, черт и жид жестяные больше не вертятся, но еще дрожат и, вероятно, позванивают, прискрежетывая. В окулярах моего бинокля со шкалой расстояний (только я не знаю, как ею пользоваться, и до сих пор еще не нашел тайную кнопочку под колесиком резкости - может, просто проворачивать и с силой во всех местах нажимать?), в кресте без перекрестья - по-детски наморщенный лоб цезаря, боком склоненный к вытянутому шевелению розовых губ переводчицы с какими-то бурыми крошками, прилипшими к нежным морщинкам. Внезапно и Цезарь, седоголовый пацанчик, и гувернантка-лисичка его с поднятым под глаза воротом рыжей шубки, и переводчица, и бургомистры-шофеты, и Карел Готт, и полутораногие девки, и сводный оркестр, и все остальные на площади поднимают головы к небу, кроме, конечно, Йозефа Тона и коренастых мужчин в просторных костюмах с искрой - те суют правую руку под левую мышку и становятся перед Цезарем спинами в треугольник. Мои защищенные берушами уши стискивает гулко и глухо, в бинокле “Карл Цейс” начинает ослепительно-многоцветно мелькать: это над ущельем, почти что перед самым лицом у меня, в цветах американского флага рассыпается фейерверк - полосы, полосы, полосы... звезды, звезды, звезды... Плотно запахло отстрелянной селитрой и невидимым дымом - как в бункерном тире на досаафовском стрельбище в Коломягах, где в девятом классе сдавали ГТО по мелкокалиберной подготовке. Этакий фейерверк - не в виде абстрактной садово-парковой архитектуры наших старых салютов, а затейливый, со значением - до сих пор я видал только раз: когда ездил под новый 1992 г. в столицу остаточной Скифопарфии, выездные бумаги родительские в американское посольство возил, а на третий день января улетал из Шереметьева на премьеру моей пьесы в Харбинском государственном театре теней им. Ли Си-цына (оттуда - дальше на Запад, в Улан-Батор). Фейерверк в бело-сине-красных цветах нововводимого триколора был запален прямо над Красной площадью. Пухлыми пальцами, полными широких колец, указав на него с балкона своей квартиры в вэтэошном доме по Большому Девятинскому переулку (удобно, как раз напротив посольства), щекастая драматургесса с маленькими черными усиками глубоко под носом с гостеприимной московской хвастливостью пояснила: “Западногерманская одна фирма, только не помню как называется, подарила нашей молодой демократии. Крупнейший производитель фейерверков в Европе. На радостях и в ознаменование пятидесятилетия фирмы - ее самый первый заказ тоже был на организацию новогоднего фейерверка в Москве, осенью сорок первого года - от вермахта. Но не сложилось... Представляешь, какие бывают сюжеты?”

Я представляю, какие бывают сюжеты.

...Но откуда же, интересная штука, палили? Из вертолетов - нет, сомнительно! - или же с обеих вершин Юденшлюхтской горы, где уже две недели, как поставлены какие-то алюминиевые щиты с прорезями и окошечками?

К оркестру выходит о. Адальвин Кошка, подтягивает рукава праздничной рясы и взмахивает обоеручно. Оркестр сглотнул, вставил в рот мундштуки и взыграл, не сводя с неба глаз, вот только что? - гимн? Ой, навряд ли. Если бы гимн, Цезарь и генералы его взялись бы немедленно за сердце, да и по программе гимн Американской Империи следует заключительным номером, а сейчас... - я вытянул из кармана программку и скосил правый глаз из-под окуляра - вот: “Glory, glory, halleluiah”. Как высказался (судя по отчету двуязычного ежемесячника “Рудногорский христианин”, стопками выкладываемого на паперть собора св. Пилигрима, а также на крышу гондонного автомата в сортире кафе “Кафка и в других общедоступных местах) в торжественной проповеди, посвященной Рождеству и приезду Цезаря Августа Принцепса, патер Адальвин Кошка: “Бог давно забыл еврейский и греческий, зато почти что уже выучился английскому”. Вообще интересная была проповедь, начиналась же так:

Первый европеец

В Рождество Года Божьего 800 король франков и лангобардов Карл, названный позднее Великим и Шарлеманем, был коронован в Риме Святым Отцом Львом III. Первый европеец нового времени стал первым императором Новой Римской империи. Впервые со времен римлян Европа снова была объединена под одним скипетром, под одним законом, границы укреплены, война с благородными маврами окончена почетным и вечным миром, язычники-саксы окончательно усмирены и их остатки крещены, а из 20 славянских племен в Саксонии осталось только одно - лужичане. Наступало Время Европы...

31. БРАВЫЙ СОЛДАТ ШВЕЙК НА КРАЮ НОЧИ (2)

Из телевизора у меня за спиной - закапанно, скошенно, тускло - отражаются в распахнутую бойничную створку лица президентов и королей, премьер-министров и канцлеров, накативших в длинных-

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×