Небо просветлело, тучи поднялись, высоко за ними угасал день. Федор снова взял бутылку. Вспомнил свое давнее, студенческое стихотворение и, глядя на закатное небо, прочел вслух:

День взял и занемог. Осунулся, и мглой Покрылась даль… За горизонт устало Побрел и слег, укрывшись с головой Огромным шелковым закатным одеялом. И долго засыпал… Я только что домой Вернулся с улицы, и мне опять не спится, Опять неможется — воспоминанья, лица В огромных сумерках толпятся надо мной.

Федор писал стихи с детства. И любил стихи. Это была потребность молодости: одни музицируют, другие рисуют, а он писал стихи. И, хотя знал, что стихи его порой были не хуже, а, случалось, явно лучше стихов, которые читал в газетах, журналах и сборниках, он никогда не пытался печатать их. Втайне ему очень хотелось увидеть свои стихи напечатанными. Но он знал, что вся печать принадлежала государству, которое требовало поэзии о «величии строительства социализма», о вождях, о «солнечном советском строе», а если — лирика, то лирики чувств «советского человека». Он же писал о своих настроениях, о вещах, которые ему нравились, и знал, что в его стихах не было ничего, что могло угодить советской печати. Когда его стихи случайно попадались в руки комсомольцев или коммунистов, те, обычно, говорили: «красиво, но не созвучно эпохе», или «сказывается влияние буржуазной поэзии». Федор никак не мог понять, почему «не созвучно эпохе», когда сам он жил со своими чувствами в ту же эпоху, что и они; почему «буржуазное влияние», когда никогда не был «буржуем», а только любил в жизни то, что существовало во все времена, — природу, любовь, радости, печали. За то, что у старых поэтов об этом было сказано лучше, чем у современных, он отдавал предпочтение старой поэзии и объяснял себе это тем, что вырос на старых книгах и, наверное, просто не дорос до понимания красот новой поэзии, к которой он никогда не чувствовал враждебности, считая, что каждый поэт имеет право писать, как ему нравится. Он даже оправдывал новую поэзию и часто говорил словами Сократа: «то, что я понял — прекрасно, то, чего не понял, может быть также прекрасно, — просто я не понял». На вопросы знакомых, почему он не пишет серьезно и почему не пытается печатать свои стихи, если так любит поэзию, Федор отшучивался — «поэтому и не пытаюсь». И продолжал писать для себя, для своих близких, в свободное от работы или службы время.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Он решил поехать к коменданту — полковнику Баранову. Оставаться в пустой квартире он не мог.

Баранов жил замкнуто; из офицеров комендатуры в доме у него бывали только Федор и замполит, подполковник Моргалин. Моргалин — потому, что был политическим заместителем коменданта, а Федор больше потому, что Тоня, жена полковника, всегда была рада видеть его. Молодая, с тихим обыкновенным лицом, на двадцать лет моложе мужа, все время занятая четырехмесячным сыном, она, когда приходил Федор, оживлялась, говорила с ним о книгах, которые он доставил ей из реквизированных библиотек бежавших или арестованных русских эмигрантов, играла с ним в четыре руки Рахманинова, советовалась, где и что можно достать для ребенка и хозяйства.

Тоня в войну была телефонисткой в полку, где служил, тогда еще капитаном, Баранов, — женатый, отец двух детей. Там же, на фронте, Тоня стала его «ППЖ» — «походно-полевой женой», как называли фронтовых подруг. После войны, уже полковник и комендант, Баранов решил жениться на молодой девушке. Развод после войны стал делом трудным. Страну охватила эпидемия разводов, и суды стали отказывать даже генералам. Но, пользуясь связями, которые давала Баранову служба коменданта в Берлине (кто только ни приезжал из Москвы — и прокуроры, и члены Верховного Суда — и всех принимал и одаривал Баранов), — он все удачно устроил: развелся и женился на Тоне.

Федор догадывался, что Тоня пошла на этот брак из-за общей после войны усталости, от бедности и бесперспективности дома, куда она должна была вернуться после демобилизации. Мужа старалась любить, сыну обрадовалась и была по-своему счастлива.

Полковник в комендатуре держался с офицерами официально, дома или когда оставался с Федором с глазу на глаз, показывал к нему свое покровительство. Тогда лицо его и голос словно говорили: «ничего, брат, не поделаешь — служба!»

Баранов был членом партии более десяти лет. Где партийным билетом, где природной смекалкой и умением угождать начальству, он сумел за войну, не участвуя в боях, выслужиться из капитана в полковники.

Малообразованный, он был, что называется, «хитрым мужиком» и понимал, что инженер Федор нужен ему, как хороший помощник, в вопросах, в которых он, Баранов, мало разбирался. Когда Тоня говорила с Федором о книгах или играла на рояле, полковник часто садился в стороне и слушал. Если книга чем-нибудь особенно нравилась Тоне или Федору, Баранов тайком прочитывал ее и, вызвав жену и Федора на разговор о ней, любил поразить их своим суждением, а, главное, тем, что и он читал. Суждения его были иногда неожиданны и метки.

Однажды Тоня под секретом показала Федору неизвестный ему русский журнал, изданный в 1942 г. в Нью-Йорке. Книжку Тоне дала почитать соседка — жена полковника Колчина, уполномоченного МГБ при берлинской комендатуре. Федор провел в доме Баранова все воскресенье, пока не дочитал журнал до конца. Баранов делал вид, что не знал, какую книгу читал Федор, и только ухмылялся. Среди авторов рассказов и статей журнала были имена, которые Федор встречал в литературе о революции и гражданской войне. Его особенно поразило то, что они были живы и что писали о Советском Союзе и войне так, словно ничто другое их не интересовало. И то, что многое в журнале было похоже на его, Федора, мысли, смутило и, даже, как-то испугало его. Ни Тоня, ни он о журнале не говорили, будто его и не было. Каждый из них знал, что этой границы переступать нельзя.

После долгих объездов разбитых улиц Федор выехал на Александерплатц. Немногие прохожие спешили по домам. На фоне уже темного, но все еще розоватого неба развалины высились декорациями к какой-то фантастической драме.

У Бранденбургских ворот машину остановил КП[2]. Федор затормозил, но лейтенант комендатуры «Штадт-Митте» узнал его и махнул — проезжать.

Пустынное, заснеженное Шарлотенбургеншоссе, с черными изуродованными стволами Тиргартена по сторонам пахнуло холодом и одиночеством. Федор, вместо того, чтобы проехаться, как хотел вначале, поторопился свернуть у памятника Седану, — в свинцово-тяжелом небе золотой ангел осенял победным венком лежащий в развалинах многомиллионный город, на голове и на плечах ангела был снег, отчего он казался горбатым, с забинтованной головой.

Комендант жил в Панкове, в городке центральной комендатуры. Немецкий полицейский, разглядев советский номер машины, поднял тонкий полосатый шест, и Федор въехал в тихую, в снегу, идущую полукругом уличку. По сторонам стояли виллы: дом полковника Елизарова — политического руководителя берлинской комендатуры, дом коменданта Берлина генерал-лейтенанта Смирнова, — у подъезда стоял автомобиль, возились денщики и адъютант, вытаскивая какие-то пакеты и ящики с бутылками. В стороне виднелась большая вилла полковника Колчина, — у входа мерз солдат-постовой.

Подъехав к чугунным воротам дома Баранова, Федор затормозил и нажал на сигнал. Сквозь решетку, на фоне снега, чернели стволы деревьев и статуи. От ярко освещенного входа по снегу тянулись мягкие светлые тени.

К воротам выбежал Франц — немецкий шофер коменданта.

— Гутен абенд, герр майор!

Федор подрулил к колоннаде входа, где уже ждал Ваня — посыльный и «комендант» дома.

Вы читаете Враг народа
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×