Мне до смерти хотелось познакомиться с людьми, живущими, как им вздумается. Хотелось услышать истории их жизни и сочинить свою собственную. Я мало встречал таких среди выросших в Баррингтоне. Здесь жили в основном «белые воротнички», которые работали на Чикагской окружной железной дороге и каждый вечер тряслись домой на Чикагском или Северо-восточном поездах.

Мой отец был практичным человеком и среди всех выгод жизни ценил только работу, дом и счёт в банке. Он не был ни игроком, ни солдатом удачи, — он был продавцом от «Нозерн Иллиной Гэс Компани» в Гленвью. Дитя Великой Депрессии, продукт Грязных Тридцатых, он как только мог избегал всяческих рисков. Больше всего на свете он любил тёплую постель, уединение в собственной ванной и кусок немецкого шоколадного торта на ужин.

Я представлялся ему бездумным юношей, незрелым, безответственным, мечтательным Томом Сойером, который нуждался в его руководстве.

Мне хотелось доказать ему, что он не прав, но для этого надо было уехать из дому.

Пока я рос, мои отношения с отцом иногда бывали терпимыми, а иногда накалялись. В основном же они бывали бурными, потому что мы смотрели на вещи по-разному.

Когда он чувствовал, что я отбиваюсь от рук — а это случалось частенько — он пытался вложить мне в голову немного разума в задушевных беседах у камина. Когда это не срабатывало, он обращался к здравому смыслу. Потом начинал придираться, критиковать и читать морали. Если это не действовало, он указывал на мои недостатки, отмечая мою тупость, бестолковость и полную никчемность. Когда же и это не меняло моей позиции, он начинал угрожать, и злился, и, тыча мне в лицо осуждающим перстом, говорил «Бог с тобой!». В конце концов, он краснел, давление у него подскакивало, и воспалялся геморрой. Какое-то время я держался, но всегда наступал момент, когда я больше не мог выносить его насмешек и критики, и тогда сам начинал злиться…

И тогда говорил уже я: «Оставь меня в покое! Пойди поставь на геморрой примочку! Хватит вправлять мне мозги! Прими таблетку от давления! Выпей стаканчик и расслабься!..»

За такую дерзость меня закрывали в моей комнате без обеда и держали там все выходные. И я сидел, уткнувшись носом в окно, и смотрел, как друзья играют в регби и зовут меня на улицу. Мой дом превращался в тюрьму, в камеру душевных пыток. Но со мной оставалось моё воображение и мои книги, и я всегда мог убежать в свои мечты.

Всё дело в том, что я видел больше романтики в парковых лавочках, чем в Парк Авеню, в тюрьме, чем в Йельском университете, в том, чтобы иметь долги, чем иметь миллионы; и пока мой отец жил как трудяга-реалист, ни в чём не уверенный и боящийся сделать лишнее движение, я мечтал шагать по Дороге Приключений, освещаемый молниями. Мне больше нравилось следовать за своими фантазиями, не прислушиваясь к голосу седовласого разума, и я верил, что самые смелые мечты исполнятся, стоит только сильно захотеть.

Однажды я попробовал объяснить это ему: «Когда ребёнок играет с оловянным солдатиком, он знает, что солдатик не живой. Но он так хочет, чтобы солдатик был живой, что на какое-то мгновение тот оживает… у ребёнка в голове. Я хочу сказать, пап, что иногда могут случаться фантастические вещи, если только ты тянешься к жизни с распростёртыми объятиями и открытым сердцем!»

На него это не произвело впечатления, он сказал, что мне пора перестать быть ребёнком.

Он был лишён воображения и не хотел, чтобы оно было у меня. Тогда бы я походил на него. Вот чего он хотел.

— Брэд, Брэд, Брэд, — ворчал он, — как это я дожил до такого сына-идиота? Когда ты, наконец, вырастешь? Ты ведёшь себя, как Питер Пэн…

— Наверное, никогда, пап, — говорил я, стоя прямо, как столб, и кусая губу. — И когда-нибудь я обязательно ПОЛЕЧУ!

Он всегда пытался сделать из меня что-то определённое, совершенное, нечто подобное ему. Он не знал, где кончается он, и начинаюсь я.

— Почему ты всегда перекраиваешь меня на свой лад? — со злостью спросил я однажды. — Я всего лишь хочу быть самим собой, я не могу быть и не хочу быть как ты. Дай мне быть тем, кто я есть. Хватит лепить из меня непонятно кого. Разве нельзя принимать меня вот таким?

Я предлагал ему заняться собой, усовершенствовать себя, и тогда, быть может, и мне захочется быть похожим на него.

Ему эта мысль не понравилась: ему было легче найти соринку в моём глазу, чем бревно в своём собственном.

Отец всегда откладывал деньги на «чёрный день» и безнадёжно пытался взрастить привычку к бережливости во мне.

— К чертям «чёрный день», — дразнил я его, — люби день и в дождик, а то никогда не начнёшь играть. «Сегодня» — это всё, что есть и что будет. Здесь и сейчас, а потом темнота. Жизнь коротка. «Завтра» может и не наступить.

Он считал меня горячим и твердолобым идеалистом; ворчал, что эти черты наверняка достались мне от матушки, которая была из семьи драчливых и острых на язык нищих ирландцев. Он говорил, что эти качества в жизни могут привести только к поражению.

Сам он родился в большой норвежской семье и утверждал, что норвежцы гораздо разумнее и воспитаннее ирландцев.

Я же решил, что во мне больше ирландской крови, чем норвежской. Я рос злым ребёнком и пока был маленьким, быстрее думал кулаками, чем головой, а дрался я всё время. Я дрался столько, что меня исключали из школы.

Когда отец говорил, что «ирландцы только и делают, что пьют и дерутся», я знал, что никогда не буду на него похожим.

Иногда наши беседы у камина переходили в страстные споры, в которых никто не хотел уступать. Тогда вмешивалась матушка и принимала его сторону, но не потому, что он всегда был прав — нет, он бывал не прав — а потому, что он был моим отцом, и под его крышей его слово было законом.

Авторитет матери был выше отцовского. Она была главой нашей семьи. Она могла задать отцу жару, что и делала. А отец мог задать перцу мне и никогда не упускал случая. Я же мог отлупить брата. Брат…

Ну, брат мог стрелять горохом из рогатки в канарейку.

Вот такая была «очерёдность получения тумаков» в нашем доме, которая никогда не менялась.

Мне не нравилось, когда матушка становилась на сторону отца, но я мирился с этим и восхищался её неколебимой верностью.

Так случалось всегда. Мой отец и я были как два лося в брачный период: молодой бычок вызывает старого быка на бой и всегда проигрывает.

Отец был неисправимым пессимистом и ломал руки по каждому поводу. В мире он видел только зло и несчастье и плохо себя чувствовал, если не о чем было беспокоиться. В этом я никогда ему не мешал. Он был одним из тех, кто молится на алтарь «закона подлости» — «всё, что должно быть плохо, будет плохо». Из него бы получился прекрасный бойскаут, потому что он всегда был готов к худшему. Но худшее что-то всё не наступало.

— Мне кажется, папа, ты слишком много беспокоишься по поводу куриного помёта и совсем не замечаешь слоновьего говна: слишком много всюду происходит больших гадостей, и это не ерунда.

За сквернословие меня отправляли в мою комнату, ругаться в нашем доме не разрешалось. Когда у меня что-то слетало с языка, наказание было скорым и суровым.

С другой стороны, моя бабушка, которую я называл «славная Мэри», позволяла мне ругаться в любое время, даже подталкивала меня к этому, я обожал её за это. Конечно, она была матерью моей матери, ирландкой до мозга костей. Когда я приезжал к ней, она разрешала мне говорить всё, что я хочу. Так и понимайте: ВСЁ.

— Тебе лучше выговориться, пока не вернулся домой, Брэд. Ты ведь знаешь, как твои родители к этому относятся, — советовала она.

Поэтому я ходил по её маленькой квартирке в Чикаго и повторял: «блядь-говно-скотина, блядь- говно-скотина, блядь-говно-скотина».

Потом, когда они с дядей Бобом везли меня домой в Баррингтон, она говорила, чтобы я очистил

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×