бывало страшно, когда мимо нас по мосту проезжали тяжелые грузовики, — и мы поднимались по отлогому берегу к лесу. Справа тянулись склады леспромхоза, горы бревен, щепы и опилок. Мы выбирались на знакомую тропу и углублялись в лес.

Кое-где еще встречались следы великой стройки, которой командовал генерал Холупьев: куски колючей проволоки, вросшие в деревья, окаменевший мешок с цементом, сгнившие остовы деревянных построек, ржавый рельс во мху, шпалы в лопухах, все еще припахивающие креозотом… Но чем дальше мы уходили от города, тем реже попадались нам останки неестественной жизни. Лес становился гуще, тропинка — уже.

Целью наших походов почти всегда была Хилая церковь. Она стояла на краю села Хилого, которое захирело задолго до войны. В начале тридцатых священника с семьей сослали на Урал, а деревянную церковь подожгли. Но она не сгорела — только обуглилась. Люди утащили из нее все, что могло пригодиться в хозяйстве, и содрали медь с купола. Ограбленная и заброшенная церковь гнила и разваливалась, и в то время, когда я увидел ее впервые, представляла собой не здание, а унылое место, заросшее корявыми березками и ольхой. Между деревьями кое-где дотлевали черные бревна, облепленные ложными опятами, а оплывший фундамент был скрыт папоротниками и кустами ежевики.

Хилая была примечательна только тем, что здесь тайком от мужа мать крестила Иду.

Мы устраивались на бревне, съедали по бутерброду и выпивали по чашке чаю из маленького термоса, а потом Ида закуривала сигарету. Никогда я не слышал от нее ни слова сожаления о погибшей церкви, да и никаких воспоминаний, связанных с этим местом, Ида не сохранила. Церковь эта была такой же целью наших прогулок, какой могло быть любое другое место, где можно было передохнуть, перекусить и выкурить сигарету.

Однажды мы столкнулись здесь с молодым мужчиной, который оказался внуком хиловского священника, приехавшим взглянуть на дедову родину. Он окончил семинарию и получил приход недалеко от Перми. Теперь мужчина пытался отыскать могилы предков, которые были похоронены в церковной ограде, но безуспешно. Ида поговорила с ним, священник перекрестил нас на прощание, но так и не дождался, чтобы Ида перекрестилась. Она редко бывала в церкви, и я так и не понял, верит ли она в Бога. А когда я спросил ее об этом прямо, она ответила с усмешкой: «У Бога со мной сложные отношения».

С годами лес все дальше отступал от озера, а среди деревьев все чаще попадались стихийные мусорные свалки. Сначала люди стали выбрасывать железные кровати, патефоны и абажуры, потом — швейные машинки с ножным приводом, ламповые телевизоры и керогазы, наконец дошла очередь до отслуживших холодильников, мопедов и грампластинок. Ну и, конечно, покрышки, рваная обувь, битые молью старушечьи плюшевые пальто, километры магнитофонных пленок, чугуны, велосипеды, дырявые кастрюли и подойники, детские коляски, конская сбруя, рваные гармошки и даже красные знамена, которыми награждали победителей социалистического соревнования…

Ну а в последние годы, когда люди бросились строить, перестраивать и ремонтировать дома, мусор в лес стали вывозить грузовиками. И теперь нам с Идой приходилось лавировать среди гор битого кирпича и кафеля, унитазов и ванн, ржавых водопроводных труб и покореженных газовых плит.

Однажды, когда мы в очередной раз добрались до Хилой церкви, нам попросту не удалось найти места, где можно было бы присесть, перевести дух, выпить чаю: огромная лесная поляна была превращена в сплошную свалку — от края до края.

— Ну что ж, — сказала Ида, — значит, так тому и быть.

Она произнесла эти слова спокойным голосом, но сердце у меня сжалось.

Ида стояла среди гор мусора в своем черном пальто до пят и казалась никому не нужной, одинокой, бессмысленной деталью безжизненного пейзажа…

Больше мы никогда туда не ходили.

В Чудове никто, даже старики, не помнил об этой сельской церквушке, о ссыльном священнике и могилах его предков, словно и не было ничего этого — ни храма, ни людей, ни жизни, ни смерти. Помню, я заговорил о русском беспамятстве, но Ида меня остановила:

— Это не беспамятство, Алеша, это боль. А боль молчалива. Только так, наверное, и удается выжить.

Я был не согласен, но спорить не стал.

И вот сейчас я стоял на Кошкином мосту один, думая об Иде Змойро. Ее образ был рассыпан в моей жизни, как кусочки смальты, и так получалось, что только мне было под силу собрать мозаику из этих кусочков, из этих обрывков и обломков. Я думал о Чудове, который не сегодня завтра станет частью Москвы, растворится в ней, исчезнет, и вдруг понял, что должен рассказать об этом. Обо всем этом. Об этом городе и этих людях. О братьях-палачах, основателях Чудова, и о Спящей красавице, о пароходе «Хайдарабад», Ханне и капитане Холупьеве, об Александре Змойро, командире Первого красногвардейского батальона имени Иисуса Христа Назореянина, и его жене Лошадке, о черном пятне судьбы и Кошкином мосте, о Коле Вдовушкине и подкованных огнем конях, о Бабе Шубе, о волшебной Индии, о дьявольской тяге к саморазрушению и божественной страсти к полету, наконец, о боге — и о боге тоже, о боге лиловом и золотом…

5.

Африка — это обшарпанные фальшивые колонны по фасаду, облупившаяся штукатурка, заколоченные окна первого этажа, просевшая крыша, залатанная где жестью, где железом, а где досками вкривь и вкось. Над входом угадывались остатки герба, принадлежавшего какому-то Африкану Петровскому, одному из прежних владельцев дома: вверху в круге три звезды, а под ними — рука в стальной перчатке, сжимающая кривую татарскую саблю. Вокруг здания — кусты бузины, сирени, сгнившие поленницы, осыпи мусора, кучи битого кирпича и ржавого железа. Внутри пахло мышами и нафталином, всюду из щелей торчали клочья пакли, а из дыр в полу тянуло холодом и сыростью. Люди отсюда давно повыезжали — осталась одна Ида, занимавшая наверху квартиру в три комнаты с кухней.

За четыреста с лишним лет этот дом сменил множество хозяев, которые перестраивали его под свои нужды. В здании переносили стены, лестницы и коридоры, пробивали новые окна, залы превращали в каморки, а закутки объединяли в залы, и однажды так увлеклись, что замуровали в каком-то простенке напольные часы в вишневом корпусе. Спохватились, когда в три часа пополуночи эти часы начали отбивать время. Сломали одну стену, другую, сунулись туда, слазили сюда, но часов так и не нашли и махнули рукой: иссякнет же когда-нибудь завод — часы остановятся сами собой. Но завод не иссякал — часы продолжали каждую ночь отбивать три. Днем они молчали, а ночью, ровно в три часа, где-то в глубине дома раздавался тихий стон, а потом — три полновесных звучных удара, которые были слышны далеко вокруг. И так — ночь за ночью, год за годом. Бой был громким, отчетливым, но сколько ни искали, сколько ни ломали стены, часы отыскать так и не смогли, словно это был не механизм в вишневом ящике, а неотпущенная грешная душа, обреченная маяться в этих африканских лабиринтах до Страшного Суда.

В детстве Ида считала, что часы эти бьют по ночам неспроста. Это был зов, не иначе. Зов будущего, голос самой судьбы. Остальным слышался надоедливый, но привычный бой часов, а ей — глас Божий. Но ведь она была не такой, как все. Она была избранницей. К семи годам она прочла «Муму», «Гамлета» и взялась за «Материализм и эмпириокритицизм».

Чуть не каждую ночь, когда часы в Африке били три, она вылезала из-под одеяла и спускалась во двор. Приподнималась на цыпочки и зажмуривалась, чтоб лучше слышать. Проходила минута, другая, но ничего, кроме однообразного шума деревьев да плеска воды, расслышать ей не удавалось. Бесполая ночь пахла соснами, свиньями и смородиной. Девочка возвращалась в постель немножко расстроенная, но не разочарованная. Ну ничего, говорила она себе, значит, еще не время, значит, все впереди, и ей еще откроется смысл этих звуков.

А вот мой отец никакого смысла в этих звуках не улавливал. Бой часов его раздражал. Он несколько раз порывался отыскать и сокрушить этот чертов механизм, который мешал спать, но без помощи соседей это было сделать невозможно, а с соседями отец не ладил. Он вообще плохо сходился с людьми — был вспыльчив, раздражителен, резок. Иногда же на него накатывали приступы черной меланхолии — и тогда он мог молчать неделями.

Однажды мать сказала, что и в лагерь он попал не из-за политики, а из-за характера: в самом конце войны, будучи начальником штаба полка, вступил в конфликт с начальством, наговорил лишнего и загремел по пятьдесят восьмой десятой на Колыму. Впрочем, мои родители были из тех русских людей, которые

Вы читаете Синяя кровь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×