сберегли до 31-го числа.

Вечером 31 декабря, подкурив плана, запивая его сладким кипятком, мы начали горланить песни. Особенно громко получалась старинная блатная12 песня «О! Петербургские трущобы». Прибежал надзор, но мы забаррикадировали дверь кроватями и продолжали орать. Некоторые из соседних камер слегка нас поддерживали. Около часа ночи вызвали пожарную команду, нас облили из брандспойта и утихомирили, связав каждого в отдельности. А наутро по распоряжению начальника тюрьмы нас четверых (меня, Ивана-попа, Абаню и Колюнчика) направили в первый корпус Астраханской тюрьмы на 30 суток карцерного режима.

Первый корпус представлял из себя громадную трехэтажную с толстенными стенами тюрьму, построенную, наверно, лет двести пятьдесят назад. А карцер находился в полуподвальном этаже и по форме напоминал каменный сундук. В четырех углах тюремного здания были башни, в каждой башне было по три камеры — круглых, с коридорчиком.

Карцерный режим — это 300 грамм хлеба и раз в три дня черпак баланды.

В том карцере, в котором сидели мы, было очень холодно, а раздели нас до белья. На оправку не выводили; разрешалось только выносить парашу. Мы голодали, дрожали от холода и выли заунывные блатные песни.

За время пребывания в «сундуке» мы огрызком гвоздя выцарапали на стене тюремный лозунг: «Кто не был, тот будет, кто был, тот хрен забудет». Надпись получилась глубокой. Когда нас 31 январи должны были освободить из карцера, дежурный по тюрьме, зашедший в камеру, спросил нас:

— Кто это сделал?

Мы отказались отвечать. И остались в карцере еще на 16 суток. Эти 16 суток мы колотили в дверь, шумели. В эти же дни сочинили песню:

Колокольчики-бубенчики Динь-динь. Новый год на славу побузим. Пусть нас судят и карают, Пусть баланды нас лишают, Мы же Новый год не усидим.

15 февраля 1938 года нас выпустили из карцера и повезли обратно в наш третий корпус. Везли уже не на грузовике, как обычно, а в черном вороне13. По возвращении нас разделили: меня повели одного наверх, подвели к той камере, из которой меня взяли в карцер, открыли дверь и впустили. А там, вместо бывших воришек, оказались совсем незнакомые мне ребята, среди которых был и мой брат Юра Гарькавый. Даже не познакомившись, меня усадили есть; мне оставили большую миску гороха и две пайки хлеба. Они с утра знали, что меня выпустят сегодня из карцера и приведут к ним. Быстро съев все, я почувствовал себя очень плохо, даже потерял сознание. Очнулся я в больнице. Мне сказали, что у меня мог произойти заворот кишок. Через три дня я из больницы был переведен в ту же камеру.

Пятеро из новых сокамерников были дети ленинградских ссыльных, учившиеся к моменту ареста в 9-м классе. Они сидели по ст. 58–10, 11 — им приписывалось создание организации монархического толка.

Кроме них, был там еще один калмычонок тринадцати лет, который на первых выборах в Верховный совет, в декабре 1937 года, выстрелил из рогатки в портрет Сталина. Его обвиняли по статье 58-8 через ст. 19 (террористические намерения).

Еще в середине января всех малолеток, сидевших по политическим статьям, объединили вместе, лишили передач и ларька — режим усиливался.

Познакомившись, мы создали общую коммуну, которая именовалась «Плутония». Был составлен устав, который спрятали в ту же вьюшку, где раньше прятали карты. Хлеб делили на три раза и раздавали равномерно — кому горбушку, кому серединку — по очереди. Сахар копился в течение пяти дней, после чего устраивался пир: жгли сахар и с жженым сахаром курили крепкую махорку. Организовавшись в равноправную коммуну, мы вскоре пришли к выводу, что необходимо объявить голодовку, отстаивая свои права. И как-то поутру мы отказались от пищи, заявив свои требования:

1) разрешение передач и ларька;

2) вызов следователей для объяснения состояния наших дел.

После нашего заявления каждые несколько минут стали прибегать то дежурный, то начальник корпуса; сначала они уговаривали, потом кричали и угрожали (в то время для политических oбъявление голодовки считалось антисоветским актом, и взрослые это делать боялись). К вечеру первого дня приехал начальник тюрьмы и стал кричать:

— Судить мерзавцев будем! Что вам, власть нехороша? Каши мало? Кипяток холодный? Я вам покажу, где раки зимуют!

Мы были непреклонны. На следующее утро нам принесли пайки, мы от них отказались; кроме воды, мы ничего не принимали. Двое суток к нам никто не являлся. Голодовка шла в идеальном порядке. Я спорил со своим братом, который говорил, что все, что происходит, правильно. Мы сидим — правильно, родителей арестовали и расстреляли — правильно, а Сталин — гений. Я же был против происходившего и видел корень зла в садисте, сидящем на престоле.

На четвертые сутки все стали слабеть. Для поддержания общего духа, я танцевал цыганочку в отцовской рубашке, доходившей мне до колен. В обед этого же дня дверь открылась, к нам вошла целая группа начальства: дежурный, начальник корпуса, начальник тюрьмы и человек в штатском, который представился городским прокурором. Говорил прокурор. Он попросил, чтобы мы повторили свои требования. Мы повторили их. Он ответил, что следователи к нам явятся незамедлительно, ларек разрешат, а вот насчет передач он сделать ничего не может, так как есть циркуляр из Москвы о том, что подследственным передачи запрещены.

От имени камеры переговоры вел я. Я сказал, что мы не снимем голодовки, потому что не может быть, чтобы Москва запретила передачи такой категории, как малолетки, и что Москва еще доберется до самих произвольщиков.

Начальник тюрьмы буркнул:

— Ну, и сдыхайте с голоду.

Они ушли. На следующий день к нам явился начальник корпуса и сказал, что наши требования удовлетворены, родные уже оповещены и сегодня принесут передачу, а следователи приедут завтра. Мы закричали хором «ура!» и сказали, чтобы нам тащили сегодняшний паек. Нам принесли хлеб, сахар и кашу. Мы начали потихонечку, учитывая мой горький опыт, с интервалом в полчаса принимать пищу небольшими порциями. Во второй половине дня нам всем принесли передачи. Чего только в них не было: и бульон, и курица, и утка, и сласти, и курево. Из окна мы опять увидели деда, Славу, родственников других ребят, которые стояли общей группой, махали нам, а мы, облепив окно, отвечали им. Перебросили в хлебе пару записок, где объясняли все, что произошло. Дедушка показывал, что он просил свидания, но ему отказали.

К вечеру мы уже пришли в себя, а через день нам приказали всем собираться с вещами и перевезли в главную тюрьму, определив всех в камеру № 30 на втором этаже, такой же «сундук», как карцер, в котором я сидел. Толщина стены в проеме окна была 2 метра 20 сантиметров. На подоконнике могли улечься три человека; мы его называли «раем». Вместе составленные койки считались «землей», а место под койками — «адом». В «аду» большую часть времени проводил мой братец, добровольно туда залезавший и занимавшийся самоистязанием. Он кусочком стекла, например, ковырял себе руку или вырезал на груди крест и т. п.

В тот же день нас вызвали к следователям, и мы подписали окончание следствия. В делах, кроме единственного допроса каждого из нас, ничего не было. На мой вопрос: «Где же следователь Московкин?» — новый следователь ответил: «Это не мое дело».

Позднее мне стало известно, что Московкин и Лехем были арестованы; первый попал на этап вместе с двумя своими подследственными, военными летчиками, и они его убили в Сызранской пересылке, дважды

Вы читаете Детство в тюрьме
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×