пригоршни этой муки», — настойчиво раздавалось у меня в наушниках, но я не успел воспользоваться подсказкой.

— Пусть все вокруг сдохнут, все завидуют моей лучшей в мире комедии «Утомленные гимном», а коллекция моих автомобилей и конюшня и вовсе непревзойденны! — заорал Баскервилев и закатил глаза, на губах у него выступила пена. — Да, пусть мои враги и недоброжелатели сдохнут! И вы вместе с ними! Кормитесь за мой счет, подонки! Требую возврата внесенного аванса!

Этими выкриками он завершил эмоциональное выступление и резко поднялся, по-видимому, чтобы удалиться, но зацепил загнутым острым носком ботфортистого чувяка микрофонный провод и, потеряв равновесие и отскочившую, звякнувшую об пол шпору, едва не грохнулся. Комичную сцену поймали в объектив операторы, они ухватили и мой порыв подхватить споткнувшегося, и перепуганное, с набрякшими жилами лицо чудом не опрокинувшегося служителя муз…

Когда экраны мониторов погасли и мигнувшие на панелях огоньки дали понять: мы вышли из эфира, в студию ворвались Свободин и Гондольский, они горячо трясли мне руку и поздравляли.

— Лихо! Здорово! Отлично! — восклицали другие сотрудники.

Бородавчатый режиссер оказался оттеснен на второй план.

Слегка поостыв, Душителев пожевал кончик носа и, бережно вытащив его изо рта двумя пальцами (как сигару), промямлил:

— Неплохо для начала… Ты, оказывается, заика!

В запале и зачумлении я возражал: у меня нет дефекта речи. Моих заверений никто не воспринимал. Итог подвел благодетель-однокашник:

— Удачно найденный ход! Счастливое озарение! Надо специально, намеренно начать заикаться. Это довершает образ.

Недельная пауза перед следующим эфиром была посвящена дальнейшей огранке и шлифовке имиджа. Весьма кстати я вспомнил: парикмахеры, корная мою с детства непокорную, жесткую, как свиная щетина (и не помягчавшую с тех пор), шевелюру, неизменно спрямляли правый висок, а левый оставляли косым. Видимо, такое решение подсказывал деформированный кумпол. Повзрослев, я придирчиво соблюдал симметрию обволоснения теменных наростов (что, конечно, смехотворно, дело же не в брадобрейской прихоти или небрежности, а в особенностях строения и толщине лобных костей). Теперь давнишний цирюльничий произвол (или принципиальная позиция?) обернулись подлинной драгоценной находкой. Гондольский, стоило мне упомянуть об унизительном подравнивании и прореживании щетинистой чащобы, призвал в качестве эксперта лучшего виртуоза-визажиста. Тот заявил: о подобном он и сам помышлял. И, чикнув ножницами, сделал один мой висок утрированно косым, а другой выровнял до прямоугольности. Пушистый край волосяного поля завил щипцами и накрутил локоны на бигуди, а выкошенный довел до состояния белесой проплешины, чем достиг ошеломительного результата, поскольку выгодно подчеркнул разновеликость глаз и разнонаправленность бровей. Обозревший мой озимогривастый перманент Свободин остался эксклюзивной стрижкой и художническим поиском стилиста доволен. Заикой с разноуровневыми торчащими во все стороны прямыми и завитыми патлами на одной половине головы и будто бы лишайными шелудивостями на другой, я встречал следующего визитера, им стал румяный, пышущий здоровьем поэт Казимир Фуфлович, без устали воспевавший в искрометных стансах и мадригалах наступление эры биотуалетов, но отдававший должное также и романтическим испражнениям на природе — в лесу, в поле, возле реки; его поэма «Жидкий стул» была включена в программу обязательного изучения школьниками на уроках биологии, пьеса в стихах «Гной», посвященная запущенным, не поддающимся лечению стадиям гайморитов, наличествовала в репертуаре всех уважающих себя театров, а свежий сборник сонетов носил название «Экскремент-эксперимент». Маститого пиита и барда (он вдобавок исполнял свои сочинения под собственный гитарный аккомпанемент) привел и усадил в скрипучее кресло, где недавно упивался собственным красноречием Баскервилев, лично Гондольский, оказывается, он и рифмоплет с юных лет дружили. («И занимались совместно кустотерапией», — понизив голос, шутливо сообщил мой благодетель). Громогласно отрекомендовав приглашенного величайшим эстетом современности, Гондольский подмигнул мне и шепнул в здоровое ухо: «Что поделаешь, если утонченными оскар-уайльдами сегодня считаются пишущие о дерьме. Все же ты его не очень курочь, он из наших».

Непременным условием осчастливливания передачи своим участием краснощекий здоровяк выдвинул наличие в студии анатомической модели человека (ее мы опять-таки нашли на складе отслужившего реквизита и приспособили вместо вазы, поместив в выемку над мочевым пузырем букет незабудок), в этом растрескавшемся пластмассовом муляже Фуфлович на протяжении беседы и поковыривал то мизинцем, то карандашом. Тыча в какой-либо жизненно важный орган, он нараспев декламировал: «Длинна кишка, к тому ж она прямая», — и, следуя вдоль пищевого тракта — к аппендиксу, продолжал поэтический комментарий: «Аппендикс мал, но мал и золотник, да дорог». «А вот и сфинктер-жом, истории ан-мал», — все громче завывал, входя в раж, певец соплей и грибковых экзем, чьи опусы, на мой взгляд, больше сгодились бы для использования в специальной медицинской литературе (все же мне казалось, сонеты и оды можно слагать не обо всем), однако смелые суждения поклонника урины и почитателя поноса оказались неожиданно ярки и полемичны.

— Что главнее всего? — громыхал он, выставив напоказ серебряные перстни с буквами «М» и «Ж», впившиеся обручами в его толстые, короткие, предназначенные скорее для стискивания топорища, чем для держания гусиного или автоматического перышка пальцы. — Конечно, выделения. Стафилококковые, саркомообразующие… Кало-дизентерийные. Потому что они — свидетельство болезни. А мы, по своему биосоставу, — и болезнь, и боль. Это сказал Чехлов, был такой врач и по совместительству драматург…

Ероша густые, словно бы войлочные бакенбарды, смутно навевавшие мысль о предсмертной агонии Пушкина и о гоголевских Ноздреве и Собакевиче (с гравюр из учебника для начальных классов), Фуфлович развивал выношенною и выстраданную теорию:

— Вылечить общество можно при помощи серной кислоты. Если окатить ею с головы до пят, она действует. Причем кардинально. Поклонница хотела облить меня. Нашла только лимонную. Но и после лимонной я сменил эпителий и стал сексапильнее. Я начал пробуждать лирой добрые вожделенческие всходы, чего раньше не умел. А уж после серной и вовсе достиг бы апогея. Ибо остается голое мясо, костяк, скелет. То, что приятно расчленять, в чем захватывающе увлекательно копаться. Недаром мухи откладывают личинки в падаль. Они знают: тухлятина вскормит будущие поколения. Я люблю протухшее мясо. Использовать в пищу и ловить рыбу на опарыша. Люблю японские суши со свежепованивающей рыбой. Чехлов, кстати, тоже любил роллы с устрицами вплоть до самой смерти. Его труп, согласно последней воле покойного, привезли в вагоне, набитом мидиями… «Эмфизема», такое название будет носить в память о нем моя следующая книга. — Видимо, стремясь наглядно проиллюстрировать сказанное, он запустил руку в грудную клетку манекена, отыскал синтетические легкие и стиснул их до скрипа и хруста, а потом истово, до крови, расчесал запястье и слизнул показавшиеся бурые капли. Еще минут пять он чухался под мышкой и в голове (белые хлопья с плохо промытой волосни летели на шелковую, подпоясанную бикфордовым шнуром кумачовую рубаху, осыпали расстеленную на столе скатерть), после чего заявил: — Когда я маршировал в армии, а это лучшие годы в моем послужном списке, то частенько обливал салаг щелочью и кипятком, сажал в известь, поджаривал на костре. Не было минут поэтически забористее и насыщеннее, чем когда, изловив суслика или сурка, смажешь ему задний проход скипидаром… Чехлов тоже сочинял об армии, о военных, он посвятил вооруженным силам не одну пьесу, а две или даже три…

— Чехов? — вознамерился исправить его я.

За что получил после окончания передачи разнос и нагоняй.

— Кто ты есть? А он — Поэт. Поэт с большой буквы. Он знает, что говорит, — негодовал Гондольский. — Если называет Чехова Чехловым, то неспроста. Это образ. Метафора. Он, может, имеет в виду «человека в футляре»!

Выступление поэта-сернокислотника сильно поколебало мое мировоззрение, я не мог не отметить: оно вызвало шквал подлинных, а не заранее записанных на пленку и пущенных по трансляции звонков. Почитатели фуфловического дара кричали, что потрясены открывшейся им правдой о влиянии воспаленных слизистых оболочек на глубинные процессы стихосложения и человеческой антибактериологической незащищенностью провозвестника свежего направления в искусстве (напомню: речь шла о воспевании тухлого мяса). Если до снискавшей шумный успех передачи я сомневался в безупречности эстетических

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×