мастерской и уже не люблю искусства ковки железа. Привыкнув за последнее время к жизни на открытом воздухе, я не мог без содрогания думать о труде рабочего в душной мастерской и особенно о вынужденном общении с грубыми мальчишками, так сильно отравившими мое детство. Такая перспектива казалась мне унизительной, казалась переходом из состояния свободы в рабство. При одной мысли о том, что другого выхода у меня сейчас нет, меня хватывало чувство глубокой тоски и мне начинало казаться, что я — человек конченный. Книги, которые я читал с такой жадностью, несомненно повлияли на возникновение этого ового душевного состояния. С другой стороны, бездеятельное существование никак не подходило моему характеру. Я ощущал себя полубродягой, полуартистом, немного матросом, как Эдмондо Дантес, немного авантюристом, как Гарибальди в молодости; я был недоволен настоящим и жаждал неизвестно чего в будущем. Может быть вернуться в ожидании лучшего на ферму «Покой»? Нет, эта перспектива уже тоже не улыбалась мне. Между тем очень скоро начались обычные препирательства с отцом; он непременно хотел знать, на каком решении я, наконец, остановился, и я слышал, что у него на эту тему опять возникли споры с мамой. Положение мое с каждым днем ухудшалось и стало наконец невыносимым. Тогда ради мира в семье и главным образом из желания избавить от неприятностей мою мать я решился, хотя и с отвращением, вернуться в мастерскую. Рабочие приняли меня с большой радостью, и особенно обрадовался мне Катальди, молодой парнишка, занявший мое место. Что касается приютских сирот, ставших еще наглее и развращеннее прежнего, то они, встретив меня, не выразили никакого удовольствия. Прошло несколько недель. Я работал без всякого энтузиазма. Часто вспоминая спокойные дни, проведенные в деревне, написал туда два ласковых письма: одно сору Ромоло, другое — сору Джулиано. Они оба ответили, что ждут не дождутся моего возвращения...

Новая музыкальная атмосфера, создавшаяся у нас в доме благодаря моему брату, оказала наконец влияние и на мое душевное состояние. Вечером, после работы я с большим интересом прислушивался — именно прислушивался, а не просто слышал — к тому, как он занимается на флейте. Однажды я пришел в то время, как он разучивал серенаду из «Сельской чести». Опера эта была в большой моде, и мелодии ее повторялись всеми и повсюду. В то время как брат играл, я читал слова: «О Лола...», а потом я про себя все время напевал эти стихи.

Однажды вечером брат преподнес мне приятный сюрприз: он пригласил меня в театр Костанци, где как раз шла «Сельская честь». Исполнителями главных ролей были Джемма Беллинчиони и Роберто Станьо. Я первый раз в жизни попал в оперу. Мы нашли места для сидения только на последней скамье галерки, уже до отказа переполненной. Много людей стояло за нами, толкая нас в спину. Можно было задохнуться. Когда в оркестре послышались первые звуки божественной мелодии и тотчас же при спущенном занавесе голос тенора запел за сценой: «О Лола...», я застыл в каком-то экстатическом восторге, устремив взор на огни рампы. Когда кончилась серенада, публика разразилась таким громом аплодисментов, что можно было оглохнуть. Все кричали «бис, бис», но оркестр, к счастью, не прервал течения захватывающей, могучей музыки, переносившей нас куда-то за пределы этого мира. Во время дуэта Станьо и Беллинчиони, дуэта столь правдивого и трепещущего страстью, у меня перехватило дыхание, и я до боли закусил губы. А затем во время мольбы Сантуццы, обращенной к Туридду, Беллинчиони вызвала у меня слезы. Когда Туридду среди наступившей тишины восклицает: «И гнев и слезы твои мне нипочем», и Сантуцца, ослепленная гневом и ревностью, отвечает: «В день Пасхи будь ты проклят», пафос трагедии пронизал меня с головы до ног и, не зная содержания оперы, я предчувствовал, что страшное проклятие будет иметь для Туридду зловещие последствия. В конце оперы я уже не понимал, где я. Когда какая-то женщина в глубине сцены закричала: «Там, за деревней убили Туридду», мне казалось, что меня ударили по голове. Я реально увидел Туридду, лежащего на земле в луже крови, видел убегающего Альфио. Артистов вызывали несчетное число раз. Энтузиазм был так велик, что казался проявлением некоего коллективного безумия. Я, между тем, не аплодировал, не мог произнести ни слова, не мог встать с места. Смотрел на брата молча, тщетно пытаясь что-нибудь выговорить. Наконец мы — я по-прежнему остолбеневший и онемевший, а брат мой, восхваляя Масканьи как величайшего гения современности и предсказывая, что слава его затмит славу Верди и Россини, Бетховена и Вагнера — медленно-медленно направились к дому. Была лунная ночь, немного прохладная, но чудесная. Только мы успели' войти в свою комнату, как я стал просить брата повторить для меня серенаду на флейте. Он отказывался, так как время было позднее. Наконец, уступив моей настойчивости, он взял флейту и стал играть. Бессознательно, не отдавая себе отчета в том, что делаю, воспламененный энтузиазмом и следуя за флейтой, я начал петь. Так дошел я до самого конца серенады, и голос мой звучал все увереннее, звучал тенором такой красоты и стихийной силы, что мы с братом переглянулись, оба одинаково ошеломленные. Брат не мог понять, откуда у меня взялся голос и, дрожащими руками прижимая к себе флейту, он воскликнул: «Это чудо! Давай еще раз. Посмотрим, сможешь ли ты спеть снова!» Мы открыли окно. Комнату залило лунным светом. В соседних домах люди кое-где выглядывали из окон. В тишине ночи услышали мое пение, и очевидно, ждали продолжения. Мама, поднявшаяся с кровати, вошла к нам в комнату. «Кто же это поет таким голосом?» — спросила она. Брат, указывая на меня, побледневшего от волнения, ответил: «Это Руффо». Я поспешил запеть снова, и на этот раз голос мой зазвучал еще более прекрасно и свободно. Когда я кончил, то услышал аплодисменты слушателей из соседних домов и даже кое-где возгласы «браво». Это был мой первый успех в качестве певца. Новая перспектива открылась предо мной. Мне казалось, что тайный микроб или, чтобы сказать лучше, небесный дух проник мне в мозг и в кровь. Я уже видел себя на сцене перед толпами народа. Мне хотелось петь еще, но сейчас было слишком поздно. Мама спросила, чувствую ли я усталость. Я ответил, что мог бы петь всю ночь, петь без конца и брать ноты еще более высокие. Я чувствовал, что голос у меня бьет ключом, без тени усилия, естественно, чисто и могуче.

После этого откровения в сознании моем возникли новые представления. У меня явилось предчувствие полной перемены в моей судьбе. Меня ждет иное, чем мастерская. Иное, чем жизнь на ферме. Иное, чем молот и резец, и розы из кованого железа, даже если они окажутся шедеврами! Передо мной открылся новый, необъятный горизонт. В эту ночь мы легли очень поздно, и мне так и не удалось заснуть. Меня обуял страх, что открывшийся у меня голос — не что иное, как игра природы и что на следующее утро, без лунного света, без горения восторга, без лихорадки, вызванной театральным представлением, я уже не смогу петь. На другой день, как только я пришел в мастерскую, я рассказал Катальди все, что случилось. Он захотел меня послушать сию же минуту, и страхи мои тотчас рассеялись. Голос мой понесся могучей волной и в большой мастерской казался еще прекрасней, чем в комнате. Неописуемой была моя радость! Мне хотелось заключить в объятия весь мир. Я развел огонь в кузнечном горне, но душа моя витала далеко за пределами кузницы. Огонь засверкал и засвистел, но я ничего не видел и ничего не слышал. Передо мной была сцена театра. Костанци и на ней Туридду и Сантуцца, которые отождествлялись для меня со Станьо и Беллинчиони и их неописуемым, волшебным пением.

Между тем время шло, и я по-прежнему тянул свою лямку в мастерской отца. Меня поддерживала теперь непоколебимая уверенность, что в один прекрасный день я расправлю крылья и улечу отсюда, но вовсе не для того, чтобы поступить в Неаполе на торговое судно или обосноваться у милых фермеров — сора Ромоло и соры Розы, а чтобы посвятить себя театру. Эта мысль крепко засела в моем сознании и всецело овладела мной. Теперь дело заключалось только в том, чтобы суметь выдержать свое время в мастерской. Проклятые мальчишки каждый день придумывали новые каверзы, а у меня уже не было сил ни терпеть их, ни бороться с ними. И, конечно, случилось то, что неминуемо должно было случиться.

Однажды утром четверо из этих юных преступников — наемные рабочие были в этот день заняты где-то вне мастерской, — подстрекаемые самым скверным из них, побились об заклад, что одним- единственным ударом молотка сумеют расколоть пополам новые ручки напильников, которые отец поручил мне, сказав, чтобы я берег их как зеницу ока. Каждая ручка стоила лиру, и мальчишки успели уже изломать три штуки, хотя они были сделаны из очень твердого дерева. Увидев, чем они занимаются, я решительно подошел к ним

с молотком в руке и приказал им тотчас же прекратить опасную забаву, в противном случае я расправлюсь с ними без всяких церемоний. Они, ни секунды не колеблясь, набросились на меня все сразу и началась потасовка. Вчетвером они, разумеется, смогли вырвать у меня из рук молоток и повалить меня на землю. Один из этих негодяев ударом кулака разбил мне губу. В эту минуту в мастерскую вбежал отец, с громкой бранью рознял нас и, увидев, что у меня изо рта течет кровь, пришел в ярость. Когда же я, плача отнюдь не от боли, а только от досады, объяснил ему причину драки, у него потемнело в глазах. Не помня себя от гнева, он начал сыпать удары (силы у него хватало) направо налево безо всякой пощады или

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×