мог и работая как маленький слуга. Правда, я очень старался быть полезным и нисколько не гнушался любой черной работы, но такая жизнь не могла полностью удовлетворить меня.

И вот однажды, когда я шел за хлебом в ближайшую булочную и отошел от дома дальше обычного, до меня донесся стук молота по наковальне. Передо мной оказалась маленькая кузнечная мастерская. Чтобы попасть туда, надо было спуститься ступенек на двенадцать. Я остановился на пороге и пережил момент, который показался мне героическим. Собравшись с духом и спустившись в некое подобие подвала, я спросил хозяина. «Хозяин — я, — ответил мужчина с приятным, добрым лицом.— Что тебе надо?». Я сказал ему, что ищу работу, так как мне необходимо помочь семье. Тогда этот человек и его немногочисленные рабочие, видя перед собой такого ребенка, стали надо мной потешаться. Но я не растерялся и предложил свои услуги для раздувания кузнечного меха и для всякой другой работы, которую я в своем возрасте смогу выполнить.

Немного подумав, хозяин повернулся к самому старому из своих рабочих. «Удивительно,— сказал он,— такой малыш хочет работать, чтобы помочь семье...». «Ладно, — продолжал он, обращаясь ко мне, — я приму тебя. Приходи в понедельник. Но должен тебя предупредить: не смогу платить тебе в данный момент больше пятидесяти чентезими в день». Я согласился на это с благодарностью и поднялся по ступенькам бегом. Я не помнил себя от счастья. Это был первый важный шаг в моей жизни и мой первый успех. Но мама приняла изумительную новость с большим неудовольствием, говоря, что я сошел с ума и что она никогда не позволит мне, такому малышу, идти работать в тяжелых условиях, среди взрослых рабочих, от которых я смогу научиться грубым словам и приобрести дурные привычки. Я плакал, но стоял на своем: мне совсем не улыбалось и дальше заниматься хозяйством и проводить свободное время в бессмысленной праздности. Я уверял маму, что хозяин — хороший человек, что он уже принял меня на работу и назначил мне плату — пятьдесят чентезими в день, то есть три лиры в неделю, которые я буду передавать ей, чтобы покупать соль, сахар и растительное масло, на которые у нас иногда денег не хватало. Кончилось тем, что моя мать, задетая за живое этими соображениями и почти насильно приведенная мной, согласилась поговорить с хозяином мастерской. Он очень любезно заверил ее, что будет обращаться со мной так, как если бы я был его родным сыном, и прибавил, что принял меня на работу, обезоруженный моим непоколебимым желанием помочь семье.

В следующий понедельник я явился в кузницу в назначенное время, и так началась моя рабочая жизнь. Целую неделю мы ничего не говорили отцу. Вечером я приходил домой раньше него и торопился вымыть лицо и руки, уже немного потемневшие от копоти. В конце недели, когда я принес маме заработанные деньги, она поспешила все рассказать отцу, который ограничился тем, что сказал с чувством удовлетворения: «Прекрасно, из него выйдет толковый рабочий и со временем я возьму его к себе в мастерскую». Он также захотел познакомиться со своим коллегой — кузнецом и между ними установились добрые отношения. Таким образом, положение мое благодаря согласию отца оказалось узаконенным. Тем не менее мать не была довольна создавшейся ситуацией и прежде всего тем, что она видела меня приниженным по сравнению с братом, который был любимцем отца и которого, поскольку он ходил в школу, одевали совсем иначе, чем меня.

Этторе был похож на маму: он был очень красив, светловолос, изящен. Я не испытывал к нему ни ревности, ни зависти и, даже наоборот, относился как-то покровительственно и знаю, что очень страдал бы, если бы увидел его в моем положении. Мы спали в одной комнате. Две железные кровати, такой же железный умывальник, вешалка, прибитая к стене, стол из неполированного дерева и два стула с соломенными сиденьями — вот обстановка нашей комнаты в стиле Людовика XVII. Столовая служила одновременно гостиной и классной для моего брата. Там стоял квадратный деревянный стол с точеными ножками и четыре стула, таких же, как в спальне. На одной стене висели большие часы с неправильным боем, на другой — портрет Гарибальди и олеография, на которой была изображена сцена из «Трубадура»: спящая в темнице Азучена, Манрико, склоненный над умирающей Элеонорой и в полумраке у входа зловещая фигура графа ди Луна. Так выглядела наша пинакотека.* Иногда брат принимал дома своих школьных товарищей. Но так как лицо мое — как у мастерового — потемнело от сажи и на мне была рабочая блуза, я избегал встречи с ними. Мне не хотелось показывать им, как отличаются друг от друга оба брата.

Мать свою я очень любил. Могу сказать, что жил ею и для нее и постоянно думал о том, как бы оградить ее от малейших неприятностей. Она всегда была ласкова со мной, особенно по вечерам, когда я возвращался с работы. Я чувствовал тогда, что на мою глубокую привязанность она отвечает тем же.

В воскресные дни, когда сестры уходили гулять в сопровождении брата или отца, мама предпочитала оставаться дома, и я почти всегда оставался с нею, хотя она и настаивала, чтобы я шел немного развлечься. Мы вместе садились у окна и смотрели на прохожих. Иногда я засыпал у нее на коленях, совсем как в раннем детстве. И это было для меня самой желанной и сладостной наградой. Мне кажется, мама уже тогда инстинктивно предчувствовала, что я стану самой верной как моральной, так и материальной поддержкой ее будущего существования! Тем не менее детство мое было очень печальным.

* Пинакотека (греч.) — собрание картин.

Горестные сцены разыгрывались в нашем домашнем быту, отчасти из-за материального положения, а отчасти и главным образом из-за глубоких разногласий, возникших между отцом и матерью. В конце концов пострадавшей оказывалась она. Бедная мама! Я часто видел ее плачущей.

Через год отец взял меня к себе в мастерскую, владельцем и управляющим которой он стал после смерти Риччиони. Мастерская эта в какой-то степени обслуживала сиротский приют, где сотни детей обучались искусствам и ремеслам. У моего отца было пятнадцать учеников, которых он с помощью наемных рабочих обучал искусству ковки железа. Я провел в этой мастерской около шести лет, то есть проработал там с девятилетнего возраста до того, как мне исполнилось пятнадцать. Слишком тяжко было бы мне рассказывать об этом периоде моей жизни. Отец, пользуясь моим положительным, рано созревшим характером — я производил впечатление совсем взрослого человека — взвалил на меня большую часть ответственности за хозяйство мастерской. При этом я с трудом переносил его властность или, вернее, деспотизм, и между нами постоянно возникали неприятные столкновения, переходившие в препирательства и даже ссоры. Я все скрывал от матери, так как она, узнав правду, безмерно страдала бы. Но в душе моей уже зародилась мысль расстаться с отцом.

Одной из немалых трудностей моей работы в мастерской была борьба с пятнадцатью подростками- сиротами, опасными арестантами исправительного дома, мальчишками грубыми и необузданными. У меня с ними происходили постоянные стычки, и дело частенько доходило до рукопашной. Так как я не собирался подчиняться насилию со стороны кого-либо из них, мне нередко приходилось думать о самозащите. Характер мой ожесточился. Я стал скрытным, печальным, нервным. Душа моя была отравлена. Даже выражение лица моего стало мрачным, я сказал бы, почти трагическим. Иной раз, горько плача, я рассказывал матери обо всех несправедливых выговорах, которые я выслушивал от отца, не получая взамен никакого удовлетворения и не пользуясь какой бы то ни было выгодой. Труд мой оплачивался еле-еле одной лирой в неделю. И я по секрету поведал матери об уже созревшем намерении уйти из мастерской отца, объясняя свое долготерпение только тем, что не мог без содрогания думать о разлуке с нею. Она, любящая душа, уговаривала меня вооружиться терпением и делала все возможное, чтобы удержать меня. В это время меня беспокоила мысль о дальнейшем образовании. Когда я заглядывал в книги брата, в которых ничего не понимал, мое будущее представлялось мне в виде мрачного хаоса. Я не мог примириться с мыслью, что должен буду прожить жизнь полным ничтожеством, что состарюсь в мастерской, стуча по железу, что так и останусь в атмосфере, в которой духовная жизнь моя, обреченная на отупение, должна будет задохнуться. Я провел немало времени в состоянии ни на минуту не унимавшейся тревоги. Момент взрыва назрел, и неизбежное свершилось.

Однажды отец, не помню уже по какому ничтожному поводу, появился в мастерской в высшей степени раздраженный и, совершенно несправедливо набросившись на меня, изругал меня в присутствии рабочих. Я, уже давно переставший его бояться — что он отлично понимал и что вызывало в нем глубокое негодование,— показал себя в тот день не менее вспыльчивым, чем он. Я выложил ему все, что накопилось у меня на душе. Рабочие, никогда не видевшие меня в состоянии подобной экзальтации, были ошеломлены.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×