— Про что объяснить? — не понял Лева.

— Про любовь, Левушка, про любовь…

— А зачем это? — он решил выведать у грека все до конца.

— Ле-е-е-ва-а! — Любовь Львовна распахнула дверь в комнату сына и отдала приказ: — Вставать, чистить зубы, завтракать!

Грек-посетитель растаял в воздухе вместе со своим протезом, и Лева проснулся.

…К Глотовым, на запад, если считать от ворот, сразу после штакетника и красной смородины и закатывалось оранжевое солнечное колесо. Но об этом Лева мог только догадываться, видеть не мог никак, даже если спускался со своего второго этажа и прямиком проходил на полукруглую застекленную веранду. В момент посадки небесного диска на Глотов забор розовое растворялось и почти незаметно для глаз перетекало в синее, невзирая ни на какие законы природных цветосочетаний. Синее, а потом сине-серое. Так было и в этот раз. Все как обычно…

— Ле-е-е-ва, ну где же ты, наконец?

Лев Ильич тяжело вздохнул, дописал предложение, нажал клавишу с точкой, встал из-за письменного стола и пошел вниз по деревянной лестнице, туда, где была комната матери. Чертов сценарий не шел куда надо совершенно. Вообще никуда не шел. Не двигался… Внезапно он поймал себя на мысли, что чего бы он в последнее время ни написал, все равно получалось полное говно.

«В отдаленный гарнизон надо было тогда соглашаться, — подумал он, переступая последнюю ступеньку. — А не к грекам этим…»

— Да, мама? — Лев Ильич приоткрыл дверь в ее спальню и, не сделав попытки зайти, переспросил: — Тебе что-нибудь нужно?

Любовь Львовна приподнялась на локтях:

— Я ору уже целый час как ненормальная, но в этом доме мне некому даже воды подать.

— Не нужно кричать, мама. Ты просто скажи, что хочешь, вот сюда. — Он зашел в спальню и приподнял со стула пластмассовую коробочку вуки-токи с внутренним микрофоном. — Кто-нибудь всегда тебя услышит, я или Люба. Наверху у меня такая же штука есть, в ней все будет слышно. — Он включил кнопку. — И не выключай его больше, ладно? Тебе кричать вредно, тебе нельзя напрягаться…

Любовь Львовна молчала, уставившись в одну точку, и Лева понял, что она отключит коробочку, как только он уйдет. — Дать воды, мам? — устало поинтересовался он.

— Не надо мне никакой воды, — раздраженно ответила старуха. — Ничего мне тут ни от кого не надо.

— Мам, опять ты начинаешь… — Он взял в руки поильник с водой, стоявший на том же стуле, и протянул матери. — Ты же знаешь, нет никого сейчас, Люба к врачу снова уехала, а у Маленькой сессия. В городе она.

— Ну да, у всех свои дела, а ты тут хоть подыхай. Без воды… — Она не сделала ни малейшей попытки хлебнуть. Про воду она уже забыла. Лева рассеянно поставил поильник на место, удивившись такому непривычно разумному развитию разговора со стороны сумасшедшей матери.

— Я вспомнила тут… — Любовь Львовна закатила глаза, откинулась на высокие подушки и без всякой связи с предыдущим, так и не сумевшим набрать требуемые обороты скандалом, продолжила: — А ты знаешь, к примеру, что отец твой, будучи военным корреспондентом «Красной звезды», выводил блокадников из-под бомбежки? В Ленинграде, в сорок третьем, через Ладогу… — Лева пораженно промолчал. — На грузовиках, по льду, по голому льду…

«Неужели на поправку пойдет? — мысленно спросил он сам себя, не зная, когда начинать радоваться. — Про отца наконец-то вспомнила».

— Мам, это его вывозили вместе с блокадниками. Ты забыла просто.

Старуха не унималась:

— И ранение груди он тогда получил, ты знаешь об этом?

— Мам, это не ранение было, он простудился тогда сильно и воспаление легких получил, а оно переросло в хроническую астму, — ответил сын.

— А они знают? — Любовь Львовна прищурилась и посмотрела на сына. Было неясно, чего она в этот раз желала больше: лишний раз вспомнить героического мужа или избежать внутрисемейной огласки про так и не состоявшийся подвиг на ладожском льду.

Отца Левы, Илью Лазаревича, действительно занесло в блокадный Ленинград за два дня до начала эвакуации жителей города перед концом страшной блокады — это было редакционное задание. И действительно, он попал в один из первых грузовиков, взявших курс на Большую Землю. Впоследствии он рассказал об ужасах той самой бомбежки Горюнову, вечно нетрезвому своему приятелю. И «Два рассвета на один закат» тот написал в результате именно этого рассказа. Самому же Илье Лазаревичу просто в голову не пришло, что здесь лежит пьеса, более того — вообще какая-либо не военная, а человеческая история.

Первой записавшей псевдоавтора в гении была его собственная супруга. Вся дальнейшая ее жизнь протекала под знаком жены гения, и поэтому Леве как сыну гения и его жены начало доставаться с самого раннего детства. То, что сын ее — ребенок исключительный, Любовь Львовна поняла в одночасье, после первой премьеры отцовой пьесы, когда Леве стукнуло двенадцать, и это новое понимание заставило учащенно биться и трепетать материнское сердце. В том, что мальчик будет писателем, драматургом, либо, на крайний случай, большим поэтом, не вызывало при навязчивом материнском содействии сомнений ни у кого, кроме Ильи Лазаревича и самого Левы. Когда же школа осталась за спиной и пришла пора определяться в высшем образовательном смысле, Любовь Львовна проявила неожиданную твердость, граничащую с жестокой материнской придумкой: либо филфак практически без экзаменов, либо отдаленный гарнизон Советской Армии. И то и другое — при содействии тихого, но всемогущего отца. Лева, как водится, попугал маму армией, но выбрал в итоге из двух предлагаемых путь наиболее отвратительный — филфак МГУ.

Незадолго до поступления Любовь Львовна хорошенько подумала и переделала сыну отцовскую фамилию Казарновский на более изощренную и пригодную для будущей славы — Казарновский-Дурново. Лев Ильич Казарновский-Дурново. Одним словом, владелец аттестата школьной Левиной зрелости обозначался там уже через черточку. Присоединив таким образом себя к славе сына — той, которая ожидалась всенепременно, Любовь Львовна компенсировала частично понесенный ею многолетний ущерб от недополученной лично ею известности своего древнего дворянского рода. Левина же жизнь в результате такой перестановки, точнее, добавки, осложнилась существенно. С этого дня она стала окончательно подконтрольной и регулируемой бесконечными материнскими вмешательствами и придирками, начиная от выбора основного для изучения языка и заканчивая пристальным рассмотрением Левиных подружек по студенческой жизни. С первым обстоятельством Лева обошелся весьма просто — выбрал зачисление не на респектабельное отделение романо-германских языков, а на редкое и совсем неперспективное — классическое, с никчемным греческим во главе. Почему греческий — объяснить он не мог даже сам себе. Отомстить хотелось матери именно таким странным образом. Из редкого была еще и латынь, и другое…

В ночь перед зачислением вновь прикостылял небритый Глотов и сказал:

— Даже не думай, Левушка. Только греческий… — И растаял в воздухе аэропортовской квартиры…

Узнав о таком самовольстве, Любовь Львовна пришла в ярость, но было уже поздно: группы были сформированы, занятия начались.

— Ты не понимаешь! — кричала она сыну — Какие греки?! Ты же сын самого Казарновского! Ты же из рода Дурново, дурень! Тебе ясно?! Дурново! Дурново! Дурново! Ты должен свободно говорить на языке твоих предков — на французском! Ты понимаешь?!

— А куда же мы денем предков по твоей отцовской линии, мама? — поинтересовался молодой студент. — По линии Альтшуллер?

Любовь Львовна хватала ртом воздух и гневно реагировала:

— При чем здесь это? Как это вообще можно сравнивать? Ну как ты, черт возьми, не понимаешь?

Лева понимал. Понимал также и то, что утихомирить маму без потерь не удастся, вероятно, никогда. Скорее всего, она не позволит когда-нибудь с собой это сделать. И тогда Лева подумал и решил, что выход

Вы читаете Четыре Любови
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×