— Фрэнк Уильяме! Упал с крыши!

Фрэнк Уильяме. Он жил на той же улице, в четырех домах от нашего. Из окна я видел, что целый город бросился туда поглазеть. Мне тоже захотелось пойти посмотреть. Я сполз с кровати и, как слизень, потащился из спальни в коридор, затем к выходу на улицу и оказался на слепящем солнечном свете. Придерживая пижамные брюки, чтобы не свалились, я ковылял по клочковатому газону и думал о Фрэнке Уильямсе — позднее всех вступившем в борьбу и неожиданно выигравшем наше скромное соревнование. Отец четырех сыновей. Или пяти? Фрэнк все пытался научить их ездить на мотоцикле. И мимо моего окна, виляя из стороны в сторону, с ужасом на физиономии проносился то один, то другой. Я не любил их за неспособность быстро усваивать то, чему их учили. Но теперь мне было их жаль. Непозволительно, чтобы дети теряли родителей из-за их неловкости. Теперь сыновьям Фрэнка всю жизнь придется отвечать: «Да, мой папа упал с крыши. Потерял равновесие. Что? Какая разница, что он делал на крыше?» Несчастные ребята. Забившиеся водостоки — недостаточно веская причина для того, чтобы погиб человек. В такой смерти нет благородства.

Толпа зевак окружила мертвеца, и никто не заметил подползающего меня, больного червя. Я пролез между ног Брюса Дэйвиса, городского мясника. Он опустил голову именно в тот момент, когда я посмотрел вверх. Мы встретились взглядами. Надо было, чтобы кто-нибудь ему посоветовал держаться подальше от безжизненного тела нашего соседа. Мне не понравился блеск в глазах мясника.

Присмотревшись, я заметил, что у Фрэнка Уильямса сломана шея. Голова безжизненно запрокинулась и покоилась в луже темной крови. Когда шея ломается, то ломается окончательно. Я вгляделся внимательнее. Фрэнк лежал с широко открытыми глазами, но в них ничего не было — они казались пустыми, как пещеры. И мои вскоре будут такими же, подумал я. Меня, как и покойного, коснулось небытие. Благодаря соревнованию и моему участию в нем я воспринял эту смерть не как анонс своей, а как ее отголосок. Мы соединились с Фрэнком в мрачном союзе на века — достигли мертвой точки, как я это теперь называю, — родства мертвого и живого. Это не всем дано. Человек либо это чувствует, либо нет. Я чувствовал тогда и чувствую теперь. Чувствую глубоко — тайную, священную связь. Ощущаю, что меня ждут — когда я воссоединюсь с ними в праведной мертвой точке.

Пристроив голову на бедре Фрэнка, я закрыл глаза и стал вслушиваться в убаюкивающий гомон собравшихся.

— Бедняга Фрэнк, — бросил кто-то.

— Он хорошо подавал в бейсболе.

— Чего его понесло на крышу?

— Ему было сорок два.

— Слушайте, это же моя лестница!

— Сорок два — совсем не старый. А подавал он дерьмово.

— Сорок два исполнилось бы на следующей неделе.

— Что ты делаешь?

— Оставь, чего ухватился!

— Это моя лестница. Он одолжил ее у меня год назад, а потом уверял, что вернул.

— Что будет с его сыновьями?

— Черт! У него же мальчишки.

— Что с ними будет?

— Обойдется. Мать ведь жива.

Я уснул. А очнулся в кровати. И чувствовал себя еще хуже, чем прежде. Врач сказал, что после того, как я прополз полкилометра, чтобы посмотреть на первого в моей жизни мертвеца, мое здоровье еще сильнее откатилось назад, словно это были часы, которые я перевел после перехода на зимнее время. Когда он ушел, мать села на край кровати, наклонилась ко мне и призналась почти виноватым голосом: она беременна. Я слишком ослаб, чтобы поздравить ее. Я лежал, а она гладила меня по лбу, что мне нравилось тогда и нравится до сих пор, хотя это никак не могло успокоить моей боли.

В последующие месяцы мое состояние продолжало ухудшаться; мать садилась ко мне на кровать и позволяла дотрагиваться до своего живота, который ужасно раздулся. Иногда я ощущал, как зародыш в ее утробе брыкается или толкается головкой. Как-то раз, когда мать решила, что я уснул, я услышал ее шепот:

— Нехорошо, что ты не познакомишься с ним.

И вот, когда я совершенно ослаб и смерть уже облизывалась в предвкушении поживы, произошло нечто неожиданное.

Я не умер.

Но я и не жил.

Совершенно случайно я выбрал третью возможность — впал в коматозное состояние. Счастливо оставаться, мир, прощай, сознание, до свидания, свет, здравствуй, злая смерть, магический случай: я прятался между распростертыми объятиями костлявой и бессильно опущенными руками жизни. Находился в нигде, в абсолютном нигде. Из комы не попасть даже в лимб[4].

Кома

Моя кома не походила ни на что подобное, о чем мне с тех пор приходилось читать. Я слышал о людях, которые начинали рассказывать анекдот, теряли сознание и, очнувшись через сорок два года, продолжали шутку. Для них десятилетия беспамятства были мгновением, словно они пронеслись сквозь пространственно-временные тоннели Сагана[5], время свернулось, и они преодолели десятки лет за шестнадцатую долю секунды.

Описать мысли, видения и ощущения, испытанные мною в коме, почти невозможно. Нельзя сказать, что это было ничто, поскольку там было много чего-то (в коме хорошо все, что угодно), но я был слишком молод, чтобы осознать свой опыт. Хотя у меня было много снов и видений, словно я объелся мескалина[6].

Я не собираюсь описывать неописуемое, скажу одно: я слышал нечто такое, чего не мог слышать раньше, и видел то, чего до этого не приходилось мне в жизни видеть. Это может показаться безумием или того хуже — мистикой (а я вовсе не настроен мистически), но если мозг представить огромной бочкой, то в обычном состоянии ее крышка открыта, и видимое, слышимое, весь жизненный опыт, включая все нехорошее, проникает внутрь, когда человек бодрствует, но если он вообще не бодрствует, никогда, месяцами, годами, и крышка запечатана, вполне возможно, что жаждущее активности сознание будет опускаться все глубже, пока не достигнет дна, где хранится накопленное предыдущими поколениями. Таково объяснение Юнга. Не важно, нравится мне Юнг или нет, но на полках найдется немного книг, объясняющих, почему я видел то, чего не видел раньше, и слышал то, чего никогда не слышал.

Попробую сформулировать свою мысль иначе. У Борхеса есть рассказ, который называется «Алеф». Этот алеф[7] спрятан под девятнадцатой ступенькой в подвал и является древним входом в любую точку Вселенной. Я не шучу — именно в любую. Заглянув в него, можно проникнуть во все. Я предполагаю, что в нашей древнейшей сущности есть подобная амбразура, но она скрыта в трещинах, расселинах или изгибах памяти нашего рождения, и в нормальном состоянии до нее никак не добраться, поскольку она завалена горами хлама повседневных дел. Не стану утверждать, что я в это верю, просто даю самое разумное, на мой взгляд, объяснение природе той головокружительной чехарды, которую воспринимали мое внутреннее ухо и глаз. Если разум обладает внутренним взором, почему бы не быть и внутреннему слуху? Скажешь, в таком случае должно быть и внутреннее обоняние? Я отвечу: оно существует. Как и Борхес, я не в состоянии описать это явление, поскольку мои видения были спонтанными, а язык — упорядоченное средство выражения мысли и диктует свои условия. Так что напряги свое воображение, Джаспер, когда услышишь одну миллиардную из того, что я видел.

Я видел слишком ранние рассветы, полдни, призывающие поторопиться, а в сумерках раздавался шепот: «Тебе не справиться». Полночь пожимала плечами, и я слышал: «Пусть завтра тебе повезет больше, чем сегодня». Я видел все руки, которые только махали незнакомцу, считая его своим другом. Все глаза, подмигивающие, чтобы я понял: они обижаются только в шутку. Видел всех мужчин, спускавших воду в унитазе до того, как помочиться, и никогда после. Перехватывал взгляд холостяков, заглядывающихся на манекены в витринах и думавших: «Меня тянет к манекенам. Дело плохо». Видел все любовные

Вы читаете Части целого
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×