Старые которые, те, что от Дворкиных остались?

– И кое-что от Мирских, – уточнила Роза, – Семины. Немного, но есть, – она посмотрела на Иду и спросила прямо: – Возьмешь на время? К вам не придут, ты знаешь.

Раскидывать умом Ида и не собиралась.

– Милая моя, – она почти обрадовалась такому родственному доверию. – Да конечно, Розочка, о чем речь, дорогая? Будь спокойна – сохраним в лучшем виде, сунем в одеялко, да за вьюшку, – пошутила она, – пусть ЧК с нашими печными тараканами воюет, раз им так надо.

– Мыши, – поправила сестру Роза и улыбнулась, на мгновение выпустив из памяти неприятный осадок от гадости, учиненной Зеленским, – мыши бывают печные, а не тараканы, Идочка.

Предметов для утаивания от индустриализации коммунизма и впрямь оказалось не так много, но зато все они были высочайшего калибра: ваза на платиновом постаменте в виде хрустальной ладьи от Фаберже, пасхальное яйцо того же имени, из царской коллекции Александра Третьего, причем не придворной мастерской клейменные при полнейшем соблюдении ювелирных нюансов и неотличимых деталей, а непосредственно автором, мастером самим, Карлом, кольцо матери с крупным изумрудом редкой чистоты, плотно окруженным примовой брильянтовой россыпью. Кроме этого редкий набор фужеров и салатница – все екатерининского стекла, коллекционного, с царскими вензелями, резьбой, эмалями на ножке и двойной золотой каймой по краю. Ну и прочее, понемногу: Семины часы – золотая луковица с тонким переливным боем позапрошлого века, голландской работы и его же брильянтовые запонки с такой же заколкой для галстука. Больше прятать было нечего. Вернее, было чего, но этого было не жаль, если что. А точнее, если и жаль, то без семейной катастрофы – просто с огорчительным расстройством, и эту часть решено было не трогать: как сложится, так и будет.

На другой день Роза Марковна сама отвезла все Меклерам, где и оставила на доверительное родственное хранение. Напоследок она окинула взглядом дорогие сердцу фамильные предметы и прочитала вслух, словно прощаясь, выгравированную сбоку на постаменте ладьи надпись: «Розочке и Семену от родителей в день свадьбы. Октябрь 1923 года. Москва».

Кое-что из наследных предметов вместе сунули за вьюшку, что вошло. Остальное Ида уже сама, как и обещала, раскидала туда-сюда, и история потихоньку стала забываться, освободив Мирских от обузы сомнений и возможного непокоя.

Через месяц Ида принеслась в Трехпрудный вся зареванная. Она влетела к Розе и завалилась на пол, не в силах говорить. Роза поняла – больше у них ничего нет из того, что они с Семой могли бы передать Борьке с нежным комментарием про бабушек и дедушек, подтвердив кудрявую родословную доказательствами из-за вьюшки.

Два пути в тот момент было у Розы Марковны: забиться в дурной истерике, на манер Иды, завыть, застонать, залиться слезами, выпуская изнутри наружу ужасную весть, или же сделать то самое, что она и сделала.

– Не надо, Идочка, – негромко, стараясь не распалять себя, сказала Мирская и присела на корточки, в то самое место в прихожей, где продолжала биться о дубовый паркет сестра, – не в цацках счастье наше и не в посуде, в конце концов. – Она погладила рыдающую родственницу по голове и, собрав остатки самообладания, добавила: – Мы с тобой вполне можем салатик и из миски славно поесть, да? Что нам с тобой, в конце концов, так уж особенно надо? Постное маслице, лучок, немного черняшки и имановы ушки по выходным, – она выдавила из себя подобие улыбки. – Я права, Идуля?

На самом деле одна лишь мысль о том, что все, чем так гордилась она сама и что так любил Сема, что все эти драгоценные вещи, почти реликвии, все они невозвратно утеряны теперь для Мирских, для будущих Борькиных детей, для внуков, для их наследников и для нее самой, приводила Розу в отчаянье. Но еще больше в эту минуту она жалела несчастную Иду, за которую было много больней, чем за наследную утрату. Роза Марковна знала: сестра пострадала не по своей вине и не по чьей, а лишь из-за неудачной попытки лишний раз выказать свою родственную привязанность к Мирским. Это если не брать в расчет негодяев и мерзавцев, придумавших варварское дело по уничтожению человеческого достоинства в своем же собственном народе.

Зеленских взяли ночью и увезли так, что никто ничего не видел и не понял. Перебирая жильцов приглянувшегося дома на Трехпрудном, одного за другим, Глеб Чапайкин в силу профессионального долга не мог разрешить себе поступить опрометчиво. В свои тридцать два года он, особист НКВД, надежный и зарекомендовавший себя не раз в деле борец с внутренним и внешним врагом, понял однажды, что просто так под лежачий камень вода не потечет. Так ему казалось оттого, что, принимая во внимание наличие заслуг, сообразил – пришло время определяться с человеческим жильем, а не соседствовать в коммунальном раю на краю Пролетарки. Руководство план одобрило – дело оставалось за малым: не имелось свободной площади для капитана, так что одобрение заодно явилось и разрешением, мол, давай, брат Чапайкин, действуй самостоятельно, в согласии с советским законом и партийной совестью. Врагов, сам знаешь, у нас видимо-невидимо, вот и напряги лишний раз пролетарскую мышцу, докажи родине умелость в решении любой задачи, тем более собственной.

Больше не было сказано ничего, но и того оказалось достаточно. К вопросу Глеб Чапайкин приступил, как и учили в академии, по-чекистски, с изучения истории и географии. Выбор пал на Патриаршие пруды. Раньше он там не бывал, не приходилось по службе, потому что к тому решительному моменту, когда органы стали активничать по ночам, бороздя в основном центр Москвы и прилежащие к нему земли, где проживали главные заговорщики и шпионы, он уже сидел в неподвижной конторе, там же, в Пролетарском районе, хотя и в особом отделе, недалеко от своего коммунального жилья.

Дом в Трехпрудном определился сразу. Как – сам не знал. Просто что-то было в нем красиво: и стоял как, и смотрелся снаружи, и с высокими непрямыми окошками, и при могучем цоколе по всему низу. Когда же Глеб выяснил, что квартиры там двухэтажные, причем все, какие имеются, то поиск свой на этом прекратил, окончательно утвердив находку безошибочным чутьем партийца и чекиста.

Верных вариантов после разработки оставалось два. Первый из них отпал сразу, учитывая, что, пока Глеб обмозговывал место будущей прописки, в квартиру ту въехал странный паренек, воровского вида, молодой и наглый. Оставалась еще одна подходящая жилплощадь – ровно над знаменитым академиком Мирским. Но на всякий случай оперативные данные по тому парню Глеб Чапайкин постарался выяснить по своим каналам. И выяснил. И первое, что сделал после выяснения, – отмолился крест-накрест. Парня того с подозрительной фамилией Керенский и полностью совпадавшим с «тем самым» именем Александр заселили сюда высокие чины по распоряжению, идущему из самого Кремля, и не просто. Имелись сведения, что по его личному указанию. Незадолго до вселения вышибли в 58-ю статью музыкальную знаменитость – скрипача Ягудкина вроде, то ли Ягудаева какого-то. Так совпало. Но скрипач-то получил заслуженно – собирался передать инструмент государственный, скрипку древнего мастера итальянского корня, английскому резиденту с целью подрыва высочайшего класса советской исполнительской школы. Не вышло, не состоялась передача, вовремя взяли гада-скрипача. А квартира его освободилась с полной мебелью, тоже от старых мастеров, как и скрипка сама была, словно в историческом музее каком. Пусть теперь Керенский эти диванчики плющит да столовым серебром из фарфора кушает. И вообще, по виду парень этот явно был из своих. Не из органов, само собой, но зато чувствовалось сразу, когда столкнулся ближе, что из простых и понятных молекул состоит – что снаружи, что изнутри, и по тому, как ведет себя и как дышит. Позднее, уже после заселения в Трехпрудный, Глеб Чапайкин выявил «Керенскую» историю почти досконально, по-соседски, можно сказать, из первых рук. А была она такой.

«Отец мой законный, рассказал Сашок, был натурально Александр Федорович Керенский, дворянин и негодяй. Кем не числился только и не трудился: военным министром, министром юстиции, а после уж и премьером Временного правительства. Тогда-то его юнкера и прозвали Александрой Федоровной. Знаешь почему? А потому что спал на императрицыной кровати, а ее как раз так и звали, жену-то Николашкину. Так вот! После сбежал, как все толкуют, в женской одеже из Зимнего. Херня! Не было такого, но было зато решение Временного правительства слать его на фронт за подмогой, чтоб удержать дворец. Он на американской машине выбирался, под флагом. И никакого женского платья не было. Наоборот, он модничать страшно обожал и по одеже всегда выделялся от других всех. Его английские бабы „синий чулок“ прозвали, которые в России ошивались тогда, перед революцией, перед нашей, а не шестнадцатого года которая была. Так вот, бабы эти были суфражистки. Это значит – те, которые боролись, чтобы у них все женские права были против нас, мужиков в смысле. Они, буржуйки, от папаши моего просто с ума сходили: и от

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×