она поворачивала голову то вправо, то влево, и этим долгим и медленным отрицательным жестом как бы заранее отказываясь от будущего, хотя и не знала, что ее ждет. Она поворачивалась ко мне то одной, то другой стороной лица, глаза полузакрыты, углы губ опущены, щеки бледнее, чем прозрачная кожа под глазами, которая когда-то была как фарфоровая, а теперь отливала голубовато-серым. Красота ее потеряла смысл и ей самой становилась ненавистной. Мы вальсировали, переговаривались, смеялись, и взлетающая при каждом ритмичном повороте головы грива золотых волос Флоры словно вставала между ней и ее жизнью, не давая увидеть, что ждет ее впереди.

И тогда я испытал самое сильное и полное в своей жизни чувство. Оно одно смогло объединить в молитве к Богу, в которого я не верил, мой ум, тело и душу. И еще мою гордыню, мужество и уязвимость. Меня властно и нежно захлестнула горячая волна, и я понял, что ничего этого больше со мной не будет, никогда я не испытаю такого порыва, такого полного согласия, такой невиданной силы. Надолго ли нам в этот вечер, среди сотен танцующих, досталась такая привилегия? А для меня это была привилегия: что бы там ни случилось дальше, сейчас я плыл, бросившись с головой в переполнявшее меня чувство. Я даже отважился назвать это чувство, которое каждое человеческое существо, и я в том числе, с рождения до самой смерти жаждет сильнее всего и которое редко кому выпадает утолить: нежность. Теперь я любил Флору, как не любил еще никого на свете: я больше не желал ее. Мне не хотелось, чтобы она влюбилась в меня, воспылала страстью или ревновала, чтобы была рядом. Желание, которое мучило меня все эти два года каждую секунду, исчезло. Я перестал вдруг быть Ломоном, который хочет любви Флоры де Маржелас, и превратился в человека, который хочет, чтобы другой был счастлив, и больше ему ничего не надо. Я хотел, чтобы Флора была счастлива, с Жильдасом или с кем-нибудь другим – все равно. У этой тридцатилетней женщины с нелегким прошлым было такое открытое, нежное и ранимое лицо и доброе сердце. Она отличалась отвагой и весельем, любила поэзию, легко восторгалась и воодушевлялась, а порой, когда видела, что причиняет мне боль, глаза ее становились такими несчастными. При блестящем воспитании она сохранила искренность и, будучи в чувстве человеком крайностей, в обществе ко всем относилась очень приветливо. Она тайком писала стихи, печальные и томные до пресности, однако очень музыкальные. Ей по-детски наивно хотелось счастья любить и быть любимой, хотелось отдавать больше, чем получать. Она была не способна ни на злобу, ни на заурядность или презрение. Флора поставила все, что имела: свое имущество, свое прошлое и будущее, свои иллюзии, честь, да и саму жизнь, – на юного поэта-крестьянина, который был моложе ее. Она любила его молча, но, поняв, что любовь взаимна, перестала таиться, чтобы не унижать его. Эта нежная и ранимая женщина, конечно, жестоко страдала, и случалось, я прижимал ее к своему сердцу, давал ей выплакаться у себя на плече, утешал ее рыдания, разделял ее боль с самой чистой преданностью. Я отдавал ей свою жизнь и все свое время, а времени у меня тогда хватало. Полностью отказавшись от нее, я принес себя ей в дар.

Я видел Флору в какой-то светящейся дымке, и лица остальных танцующих тоже проступали как сквозь туман. Я не понимал, что происходит, но вид был великолепный. Что-то неведомое сжало мне горло, колени ослабели, я стал спотыкаться и сбиваться с такта, мешая танцорам. Их контуры уже не просто подернулись дымкой, они окончательно размылись и потеряли цвет. Тут вмешалась Флора, и я понял причину своего недуга. Оторвавшись от своих грез, она почувствовала хмельную неверность моих па, остановилась прямо посреди зала и тихонько сказала, посмотрев на меня:

– Что с вами, Николя? Вы плачете!..

И только тогда до меня дошло, почему я вдруг почти ослеп. Я машинально провел рукой по щеке: она была мокрая. И я, Ломон, тридцатилетний здоровяк, в оцепенении стоял посреди зала, и жаркие слезы заливали мне глаза, и я еще не знал, что оплакиваю свое будущее, свое и будущее своих друзей, своих добрых и веселых друзей, которые в тот вечер были заняты только танцами.

Флора взяла меня за руку, как ребенка, и проворно повела сквозь танцующие пары. По дороге какой-то рыжий коротышка лягнул меня ногой, даже не извинившись. Я бы точно схватил его за грудки, если бы не слезы, застилавшие глаза, и не настоятельная потребность высморкаться. Чтобы посеять ужас в душе рыжего, надо было иметь менее дурацкий вид. Позади нас стояла скамейка, Флора подвела меня к ней, усадила, вытерла мне глаза и посмотрела на меня грустно и нежно, отчего мой слезливый насморк возобновился с удвоенной силой и мне пришлось изо всех сил стиснуть зубы. Увы, я чувствовал, что горячие капли текут и текут из-под моих век, а ведь я не плакал уже лет двадцать, с самого детства. Слезы катились, стараясь поскорее пробить стену моей респектабельной нечувствительности, и больно жгли веки. Мне было неловко перед Флорой, которая растерянно улыбалась, относясь к моей муке как к своей.

– Что с вами? – спросила она. – Что с вами, Николя?.. Я ваш друг, и мысль, что вы страдаете, меня приводит в отчаяние.

– Это просто нервы, – ответил я. – Уверен, что нервы…

– Нервы? – неожиданно властно перебила меня Флора. – Что еще за нервы? Нервы тут ни при чем! И прошу вас мне не врать. Вы, конечно, вольны вообще молчать, только не изобретайте, пожалуйста, каких- нибудь жалких оправданий! Нервы!.. Нервы… – продолжала она, подняв к небу лукавые глаза. – Николя Ломон мне толкует о нервах и при этом ревет в три ручья! Побойтесь Бога! Послушайте, Николя, вы и Жильдас – самые мои любимые на свете существа. Если уж не хотите сказать мне, в чем дело, так хоть имейте в виду, что ваши слезы делают мне больно. Все, что у меня есть, принадлежит вам, и моя нежность тоже.

Она вдруг поднялась и начала покрывать медленными поцелуями мои глаза, щеки и лоб, легко касаясь губ и шепча:

– На вас лица нет, мэтр Ломон. Из-за вас мне захотелось пить, и я пойду поищу чего-нибудь и для вас тоже. И не роняйте, пожалуйста, слезы себе на колени, вы очень меня этим огорчаете. Лучше пригнитесь, чтобы слезы капали прямо на газон…

И она ушла, а я смотрел ей вслед и улыбался от счастья, от нахлынувших чувств и оттого, что у меня появился шанс. Шанс, что она любит меня хоть чуть-чуть и признает во мне ребенка, маленького Николя, который никогда не повзрослеет, но который для нее важнее, чем нотариус Николя.

Она вернулась с бокалом бузи, и я осушил его залпом, как и подобает мужчине, и снова стал прежним Николя. Несмотря на покрасневшие глаза и распухший нос, я все еще был дорог этой феерической женщине. А она легким, нежным движением надела на меня раздобытую где-то черную маску. За сегодняшний вечер это была уже третья.

Первую я потерял в коридоре, вторую – в зале и надеялся, что третья будет последней и полдюжины масок не потребуется. Я прибыл к д’Орти в десять часов. С этого времени я десять раз вальсировал, дважды наведался в пустынные коридоры, был сражен криком любви, прочел мораль той девке, что этот крик испустила, испытал прилив нежности и захлебнулся потоком слез. И все это в течение трех часов, под тремя разными масками, скрывавшими троих Ломонов. Третьего из них я захотел предусмотрительно отправить спать, сменив маску на ночной колпак, а неистовые чувства – на спасительный сон. Я направился к выходу, но было поздно. Судьба уже вторглась на территорию танца, на территорию бала. И моим испуганным глазам открылась губительная изнанка любовной истории, до сей поры вполне счастливой. Счастливой по крайней мере для одного из любовников, потому что Жильдас обязан был чувствовать, что добром все это не кончится. У него, даже когда он смеялся, зубы должны были стучать от страха при мысли о своей порочности, о той мерзости, в которой он погряз, хотя сладости этой мерзости я все еще завидовал. Через зал к нему шла Флора. Я не сводил глаз с его красивого смуглого лица, которое вдруг исказилось неописуемым гневом, и я ускорил шаг, чтобы раньше Флоры оказаться возле Жильдаса и того, кто его так разозлил. Это был тот самый рыжий коротышка, что давеча меня толкнул. Его звали Анри, он носил титул маркиза де Шуазе и герцога де Шантас. Из всех приглашенных он отличался особым высокомерием и больше всех в Сентонже кичился своими титулами, высоким происхождением и привилегиями.

– Как низко вы пали, – заявил он, со злобной радостью повернув к Флоре острое лицо. – Как низко вы пали, кузина… Впрочем, вы еще помните, что вы моя кузина?

– Да, – удивленно ответила Флора, и голос ее напрягся. – Да, я помню. Ваш двоюродный дядюшка и мой дедушка… Но при чем здесь это? Жильдас, что это вы так побледнели?

Она задала этот вопрос, не слушая, что ответил ее рыжий кузен. А его ответом был сигнал к травле, охотничий посвист псарей, спускающих свору. Громкий, грубый свист, который никогда не употребляли при дамах уже со времен Людовика Четырнадцатого.

– Я сказал этому мужлану, который мнит себя шевалье, что на его месте я бы убрался из дома, где

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×