фашистских автоматчиков. Можно просто сочинять двадцатую главу пиратского романа по предложению каждый. Можно было, наконец, опустив под парту круглое карманное зеркальце, разглядывать замшево- нежные ляжки располагающихся сзади одноклассниц. Те самые части, которые, как Матвей с Тараканом знали, у женщин трутся друг о друга при ходьбе. Тот самый неизъяснимо притягательный испод, те самые слегка припухшие внутренние стороны девчоночьих бедер, а если очень повезет, то и смутно белеющую полоску трусов.

И от жалкого этого, впопыхах похищенного впечатления бросало Матвея то в жар, то в холод, и по коже его продирал мороз грехопадения невиданного. Это было предчувствие чего-то неотвратимого, немилосердно на Матвея надвигавшегося, а может быть, и выраставшего из него самого. Таракан же действовал с хладнокровной и поистине хирургической точностью, сохраняя невозмутимое выражение лица и, подлец, не забывая при этом прислушиваться к проникновенному голосу Люсьены Кирилловны, декламировавшей волшебные пушкинские строки. «Я помню чудное мгновение…», да, мгновение действительно было чудным… Ничто так не сплачивает людей, как совместное преступление, как совместное посягательство на недозволенное.

Как только электричка останавливалась, деревянная лавка под задницами пацанов начинала мелко- мелко вибрировать. От пола исходила непрерывными мелкими толчками звуковая волна. Механическое рычание, не менявшее своей высоты и степени интенсивности, пронизало, казалось, все тело насквозь — от задницы до самой макушки. С ушами Матвея — как вот сейчас, в электричке — порой начинали происходить мучительные, необъяснимые чудеса. Он весь превращался в слух и, неустанно вслушиваясь в бесконечную механическую вибрацию, поймав основной ее тон, открывал для себя всё новые ее обертона… К тому, что вдруг начинал слышать Матвей, все музыкальные законы были попросту неприложимы.

Становилось ясно, что эта естественная, нечеловеческая музыка звучала и будет звучать всегда, и то, что ее не было слышно, совсем не означало, что ее не существует. Обратившись к естественным источникам звука, будь то ветер, играющий в ветвях, или дробный перестук колес на железной дороге, или вот эта примитивная механическая вибрация, ты можешь запросто стать причастным и ко всей неохватной и бездонной музыкальной стратосфере.

Электричка, закряхтев, тронулась с места и, постепенно разгоняясь, теряя свою косную тяжесть, превращалась в абсолютное, чистое, беспримесное ощущение скорости. И в этом ее мерно растущем, безжалостно нагнетаемом реве Матвею вдруг ослепительно ясно представились как будто многочисленные прорехи, зияния или окна, сквозь которые можно было проникнуть в настоящую звуковую реальность. Эти зияния, эти прорехи, из которых хлестал обжигающий нездешним холодом сквозняк, можно было обнаружить везде; их местонахождение обычно совпадало с расположением всех естественных источников звука. На электричке, прошивающей время и пространство, Матвей врывался сейчас в изначальную, ледяную, неумолимую звуковую данность.

— Эй, ты что? Проснись, чувак! — Матвей возвратился к действительности от того, что Таракан затряс его за плечо. — Выходить пора! Ты чего в прострацию-то впал?..

На платформу, кроме них, никто не вышел. От навалившего снега, от тяжелых снеговых шапок, лежавших на древесных кронах, лес казался еще гуще и непроходимей, чем обычно.

Матвей расстегнул портфель и вытащил из-за подкладки две папиросы — для себя и Таракана. Затем достал коробок и чиркнул спичкой по почти уже стертой боковой стороне, в двухсотый раз сохранив другую сторону «целячьей». Прикрыв растопыренной пятерней горящую спичку, дал прикурить Таракану, затем прикурил сам.

— Хорошо! — констатировал Таракан, озирая окрестную безмолвную природу. — А наши-то все сейчас гранит науки грызут и тупеют, как буддийские монахи. Первый закон Ньютона, второй закон Ньютона, третий, четвертый, двадцать пятый… — продолжил он зачитывать список обвинений школе, и список угрожал оказаться бесконечным. — Сила равна массе, помноженной на скорость, — вот это я, пожалуй, понимаю. Если массу кулака Боклина помножить на скорость удара, то получится сила, от которой никому не поздоровится. А вот когда какой-нибудь древнегреческий козел… ну, этот… Архимед… залезет в ванную, то я уже этого ни хрена не понимаю. Нет бы просто помыться, как все нормальные люди. Правильно римляне его укокошили… Ну, а все эти формулы. Нет, не спорю, намешать разных жидкостей в колбочках так, чтобы запах тухлых яиц по всему кабинету пошел, — это, может, и весело. Красное в зеленое — але-ап, чудеса. Но зачем же записывать всю эту белиберду в тетрадки? Зачем белиберду заучивать наизусть? Тем более что я уже сейчас точно знаю, что мне в дальнейшей жизни ни разу это все не пригодится. Про математику я вообще уже не говорю. Линейные функции меня убивают, все эти иксы и игреки, они вгоняют меня в гроб. «Упрости уравнение, Тараканов», — говорит мне Зинка. А я могу упростить его одним-единственным способом — поставить ноль справа и такой же ноль слева.

Тропа была узенькой, едва различимой, и, для того чтоб не проваливаться по колено в сугробы, им пришлось идти друг за другом, след в след.

Все контрольные по алгебре Тараканов списывал у Матвея. Что касается проверочных по геометрии, то их они наловчились отрабатывать так: заранее переписывали дома на отдельный тетрадный лист доказательства двух теорем, а потом, уже в классе, менялись при необходимости вариантами. Потом Матвей делал оба варианта задач — благо сэкономленного за счет доказательства теоремы времени было предостаточно — и один из вариантов (нужный) выкладывал перед Тараканом на стол.

Что касалось самого Матвея, то он проявлял к математике интерес, если можно, конечно, назвать интересом порой просыпавшееся в нем любопытство и даже восхищенное недоумение перед причудливым поведением чисел — совершенно, казалось, своевольным и в то же время подчиненным неумолимо строгой логике. Порядковые соотношения — вот что больше всего привлекало Матвея в математике. В кое-каких отдельных, частных вопросах Матвей изрядно забежал вперед, опережая школьную программу.

Отец его, Камлаев-старший, познакомил Матвея с закономерностями логарифмических действий. Моментальное превращение числового монстра в покорную и застенчивую овечку потрясало. Потрясала легкость, чудовищная и не вполне уже человеческая, с какою Камлаев-отец расправлялся со всеми иксами.

То, что при помощи числовых соотношений можно выразить все возможные соотношения звуков, пока было неясно, неизвестно Матвею, но уже и сейчас доводилось ему испытывать необъяснимое волнение при виде тех строго отмеренных расстояний, которые отделяли один произвольно взятый звук от другого. Он уже подозревал, что любой хаос звуков, даже самый косматый, непроходимый, дремучий, возможно свести к стройной и строгой звуковысотной системе.

Упражнения по школьной программе давались Матвею на удивление легко. Тем страннее были многочисленные «удовлетворительно» на последней странице Матвеевого дневника с четвертными и годовыми отметками. По словам учителей, он «схватывал все на лету», но при этом «совершенно не желал трудиться». Память, как зрительная, так и слуховая, у него действительно была — без ложной скромности — отличная, и он моментально запоминал все то, на что другим ученикам понадобилось бы по нескольку часов непрерывного учебного вдалбливания.

Порой он даже позволял себе понукать учителей: мол, это мы знаем, проехали — что дальше там у вас? За такое неслыханное высокомерие многие учителя — и особенно физичка Наиля Абдуловна — норовили провалить его, нарочно задавая такие вопросы, ответов на которые Матвей не знал, но и здесь каким-то чудом выворачивался, принимаясь трещать без умолку и в процессе рассуждения добираясь до неизвестной, непонятной ему сути. Только вот в чем парадокс: чем легче давался Матвею тот или иной предмет, тем большим презрением этот предмет у него в итоге пользовался. И только математика обнаруживала известную «сопротивляемость», да вот еще новую учителку по русскому и литре, которая совсем недавно выпустилась из пединститута, Матвей в силу некоторых интимных причин старался не огорчать.

Тишина вокруг стояла неслыханная, как раз та тишина, которую Матвей так крепко любил, тишина, в которой содержались все возможные в природе виды звучания, и пока тишина сохранялась, Матвей был одинаково открыт для каждой из этих возможностей. Ветки гнулись, провисали под тяжестью снега, но держали, оставались в неподвижности… И казалось, достаточно одного только крика, малейшего шороха, одного нечаянного движения, и хрупкое снежное равновесие нарушится, ветви дрогнут и неподвижная снежная масса обратится в лавину и обрушится на головы прогульщиков. Музыка здесь — даже самая

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×