внутренне религиозным{127}. Человечество — это Бог в материи, — утверждал Бакунин. «Назначение человека… перенести… небо… на землю… поднять землю до неба. <…> Друзья мои, земля уже не есть наше отечество. <…> [Оно] должно проявлять бесконечное приближение божественного человечества к божественной цели…»{128}.

В 1842 году Бакунин чувствовал: «Весь мир страдает от мук, в которых рождается новый, чудесный мир. Великие мистерии человечества, которые возвестило нам и сохранило для нас христианство, несмотря на все его заблуждения, теперь станут действительностью… Это изменение демократической партии в самой себе… будет не только количественным изменением — последнее означало бы опошление всего мира, и конечным его результатом стало бы абсолютное ничтожество — но качественное преобразование, новое, живое и живительное откровение — новое небо и новая земля»{129} .

Глубинный мотив преображения (не без влияния Шеллинга) звучал и у молодого Александра Герцена; его письма к невесте (Захарьиной) изобилуют свидетельствами такого рода{130}.

Наконец, левый эсер А. Штейнберг, которого можно отнести к последним (и изрядно потускневшим) представителям народнической традиции, восходящей к Герцену, писал уже после большевистского переворота, что революция может победить лишь в новом человеке на новой земле. Достоевскому Штейнберг приписывал убеждение, согласно которому Россия призвана преобразить мир, перенеся преображение Земли из сферы трансцендентного в область имманентной реальности{131}.

А Луначарский, будущий ленинский нарком просвещения, еще в 1908 году связывал достижение «социализма» с приходом нового человека и «нового» мира: «Посыпятся удары, полетит щебень, и из бесформенной глыбы глянет на человека мир высвобождаемого молотом нового очеловеченного мира!»{132}

Сознавал это марксист Луначарский или нет, но его косвенным предшественником на этом пути был не кто иной, как Владимир Соловьев. Именно он обнаруживал в мире формирующуюся божественную идею, которая, будучи воплощена в красоте природы, скрывала царство материи и смерти; назначение же человеческого разума, по Соловьеву, состояло в том, чтобы наполнить собой это царство, вдохнув в природу вечную жизнь{133}.

Еще более очевидным предшественником советских идеалов организации и управления силами природы (этот идеал до сих пор чаще всего рассматривается как результат западного влияния), был сравнительно малоизвестный философ Николай Федоров (1828–1903). Элементы его хилиастических пророчеств, «Общего Дела», обожения всей материи констатировались в самых радикальных, ультрабольшевистских и псевдоматериалистических формах русского мессианизма, в частности, в раннебольшевистском культе машин.

Мистическую идеологию Федорова (он испытал сильное влияние славянофильской традиции, а по своим политическим взглядам был ультрамонархистом) можно считать одним из крайних примеров, иллюстрирующих психологию русского максимализма. Пассивное отношение к мирозданию, готовность терпеть его таким, каково оно есть, — по Федорову, не что иное, как оправдание универсального, космического страдания {134}.

Относясь к злу, переполняющему природу, «реалистически», и тем самым узаконивая его, человек забыл о той победе над злом, что некогда была одержана благодаря Воскресению Христову. Федоров ожидал того, что Воскресение продолжится, охватив все живое, — вплоть до полного обожения Вселенной. Географии предстояло, с его точки зрения, сделаться сакральной наукой{135}. Ибо не только Палестина, но вся Земля должна была стать Святой землей; не только ветхозаветную, но и всемирную историю надлежало рассматривать в качестве священной{136}.

Это преображение всего земного предполагало, по Федорову, всеобщее воскресение мертвых. Последнее он интерпретировал в сугубо рационалистическом духе — как результат целенаправленной деятельности человека, точнее — как своеобразное научнотехническое предприятие. (В 1914 году почитатели Федорова провозгласили лозунг: «Смертные всего мира — соединяйтесь». У Федорова были поклонники и среди людей, занимавших ответственные посты в органах советской власти. Федоровская идея, по крайней мере, символически нашла свое выражение в большевистской традиции, о чем свидетельствует посмертное бальзамирование В. И. Ленина)[10] {137}.

Идея Федорова о братстве с умершими подчеркивала социальное братство как таковое{138}. Федоров обвинял западную науку и технику в том, что они служат не «приручению диких сил природы», но единственно их эксплуатации. Это обвинение он адресовал индустриальному капиталистическому Западу, и нельзя не заметить что оно превосходит позднейшие большевистские инвективы не только радикализмом, но и глубиной. Федоров был убежден, что не западные социальные институты, которым он приписывал «механицизм» и «жажду выгоды», но одно лишь российское самодержавие может стать силой, способной «приручить слепые силы природы». Русский царь, по Федорову, — не «царь над душами», но потенциальный повелитель природных сил, господство над которыми должно привести к устранению голода, болезней, а в конечном итоге и смерти{139}.

Главным организационным центром «федоровцев» в советской России (до 1930 г.) была Комиссия для изучения природы производительных сил. Даже после ее упразднения многие идеи Федорова продолжали существовать как элементы ленинизма. В 1928 г. Горький цитировал Федорова, говоря, что свобода без покорения природы — это все равно что освобождение крестьян без земли. Не только регуляция погоды («искусственные дожди» 1925 года), но и сталинские проекты согревания Сибири, передвижение Гольфстрима, и даже путешествия между планетами приписываются влиянию Федорова: Вдохновитель советской космонавтики, Константин Циолковский (1857–1935), автор «Будущего Земли и Человечества» (Калуга, 1928) был учеником и почитателем Федорова{140} .

Бердяев считал, что учение Федорова необычайно характерно для «Русской идеи»; в некоторых чертах большевизма он видел чуть не подражание Федорову{141}.

Идеал овладения силами природы посредством машины, обладающей — пусть не сознавая этого! — духовной силой, неустанно воспевали и советские поэты-«марксисты» (пролетарские поэты). Одним из самых ярких свидетельств тому может служить «Машинный рай» А. И. Маширова-Самобытника:

Весь овеянный цветами, солнцем, воздухом росистым, Ты мне шепчешь умиленно про былинный сонный край, Но в ответ поет мне властно с гордым грохотом и свистом Мой любимый, мой железный, мой родной машинный рай: «Лишь в моих гудящих сводах храм мечты безумно смелой:
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×