Каким раденьям ты причастна,                   Какою верой крещена.

Как?! А 'церковь в лесистой глуши'? А 'песня жницы' с поля 'сжатой ржи', из-за 'некошеной межи'? И 'клевер пышный, и невинный василек'? И 'глушь родного леса', и 'родной камыш', и 'родимые селенья'? С полувзгляда узнаваемые приметы, включающие цепь традиционно русских ассоциаций: тропинки… былинки… березки по скатам оврага… и даже так: 'кочерыжки капусты, березки и вербы', открывающие то неподдельное состояние, в которое уже второй век погружается классический герой нашей литературы, 'влачась по пажитям и долам' и вкушая 'душный зной, дневную лень, отблеск дальних деревень'…

Тут внимательный читатель не удержится, переадресует Блоку иронические рассуждение, которое он сам адресовал когда-то Фету: 'Россию мы видим из окна вагона железной дороги, из-за забора помещичьего сада да с пахучих клеверных полей, которые еще Фет любил обходить в прохладные вечера, при этом 'минуя деревни'.

Поскольку это сказано и о самом себе, не будем спешить с упреками: драма, тут заложенная, ироническими самохарактеристиками не исчерпывается. Россия тычется в лицо всеми 'былинками', качается перед глазами 'серыми сучьями', и все-таки ее 'нет'. Нет того, что ожидается, обступает и требует воплощения. Развоплощено!

Развоплощенность эта со времен Константина Леонтьева привычна и не вызывает удивления.

Удивление вызывает другое: как свою 'несказанную' тайну, свою Мечту, свою Прекрасную Даму, свою… Кармен-Коломбину-Фаину Блок впервые решается отождествить со страной?

Зинаида Гиппиус, жрица 'общественности', листая 'Розу и Крест', допрашивает:

— Александр Александрович, ведь это не Фаина. Ведь это опять Она.

— Да.

— И ведь Она, Прекрасная Дама, ведь она — Россия!

— Да. Россия… Может быть, Россия, — смешивается Блок, продолжая 'ходить ОКОЛО', не желая ходить ПРЯМО.

'Роза и Крест' — 1913 год. Последнее историческое мгновенье перед началом обвала. Само имя появляется в стихах Блока с 1905 года. С момента, когда Цусимское эхо, отозвавшееся залпами Кровавого Воскресения и ревом Революции, возвещает переход 'железного века' в какой-то новый век, еще неведомый. Пахнет гибелью. Возникает 'Россия'.

Почему только теперь?

Может, оттого и не возникала она в сознании Блока раньше — хотя место ее в центре Вселенной было окружено 'приметами' и овеяно трепетом, — что останавливали предчувствия? 'Неслыханные перемены, невиданные мятежи'? Страшно было назвать 'это' по имени: стронуть лавину. Назвал — когда лавина пошла.

Блок не только определил возникновение русской темы у поэтов Серебряного века, но угадал и ситуацию ее возникновения. У Ахматовой, Цветаевой, Мандельштама, Ходасевича очерчивается Россия в сознании именно тогда, когда — потеряна. Точки воплощения — моменты катастроф: 1905, 1914, 1917… И наконец, 1941-й. Имя открывается одновременно с утратой. Уста отверзаются в немоту.

'Немая отчизна' — так она впервые названа у Блока. Потом: 'Очнусь ли я в другой отчизне?' И тут же, с глухим предчувствием: 'чтобы распутица ночная от родины не увела'. И опять, с тоской: 'Ты отошла, и я в пустыне'. И наконец, самый пронзительный и страшный мотив русской мелодии у Блока — мотив смены облика:

                   Нам казалось: мы кратко блуждали.                    Нет, мы прожили долгие жизни.                    Возвратились — и нас не узнали,                    Нас не встретили в милой отчизне.

Блок и здесь — предтеча и провидец: через всю поэзию Серебряного века проходит мотив неузнанности, неузнаваемости, мотив утраты Лица. Начинается — у Блока. Черты затуманены. Та — и не та. 'Дует ветер… ничего не различишь сквозь слезы… Застилает глаза'.

С точки зрения тогдашней 'общественности' Георгий Адамович диагностирует синдром пустоты; он говорит: слово 'Россия', вошедшее в стихи Блока после 1905 года, присутствует в том 'гоголевском его звучании, которое препятствует определить, о чем, собственно, речь: географический ли это термин, имя ли народа, сумма культурных традиций и устремлений? Россия — 'родина'. И Гоголь, и Блок предпочитали называть ее Русью, как более ласкательным и интимным именем'.

Все правильно. Г. Адамович вряд ли объяснил бы убедительно, чтО, собственно, и для него было 'Россией' в 1905 году, когда события происходили, или в 1938, когда он в Париже их описывал, или в 1967, когда в Нью-Йорке, двигаясь в стихах вослед Блоку, он мучительно шел от 'Одиночества и свободы' к 'Единству'.

Трагедия общая: на месте 'России' разверзся вакуум, и предстоит распознать то, что становится 'Россией' под новыми масками и именами. Эта непосильная задача встает перед поэтами Серебряного века. Как всякая непосильная задача, она требует запредельного напряжения и делает поэзию великой.

'Русь' действительно первое, на что эта поэзия пытается реально опереться. У Блока так: сначала возникает ленивая 'русская таможенная стража'. Затем внутри очерченной таким образом границы обнаруживается веселое племя: рабочие возят с барок дрова; дети дрова воруют; матери 'с отвислыми грудями под грязным платьем' отвешивают детям затрещины и принимают ворованное. В воздухе ругань. 'И светлые глаза привольной РУси' сияют 'строго' с 'почерневших лиц'.

Это диковатое племя, в котором явно скрестились земля, туман и звери, описано с той долей 'ласкательности и интимности', с какой Миклухо-Маклай увековечивал папуасов. Но именно такова блоковская 'Русь' в первом приближении. Русь пьяная, нищая, плачущая в кабаке. Понятна такая Русь разве что на этнографическую глубину — дальше она непонятна. 'За дремотой — тайна'. Тайна притягивает смутно чаемой 'первоначальной чистотой', которая прячется за этой дремотой, за нищетой и дикостью. 'И в лоскутах ее лохмотий души скрываю наготу'. Нагота безрадостна, чистота несчастлива. Печален простор, сумрачен свет, зловеща правда, приоткрывающаяся в таинственной дали. 'Пред ликом родины суровой я закачаюсь на кресте…'

Всякое прикосновение к Сфинксу, называемому 'Россией', — это попытка примериться к самым гибельным ее чертам. К ее 'разбойной красе', к ее 'острожной тоске', к ее туманной, обманной, узорной, запутанной судьбе. Но без ужаса нет для Блока любви, без русской безнадеги нет для него русской реальности. Это врезано на века и, как все гениальное, просто:

                          Россия, нищая Россия,                           Мне избы серые твои,                           Твои мне песни ветровые                           Как слезы первые любви.

Чем страшней, тем родней. Россия не поддается ни свету, ни праведности — только темному греху. 'Грешить бесстыдно, непробудно, счет потерять ночам и дням, и, с головой, от хмеля трудной, идти сторонкой в божий храм…' Поразительна точность 'примет' этой неуловимой души, этого размазанного быта, вся русская классика от Гоголя до Лескова поработала над тем, чтобы Блок мог точными штрихами набросать портрет купца-праведника, который отмаливает грехи на заплеванном полу церкви, а потом, икая за чаем и слюнявя купоны, вспоминает, кого и как он надул.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×