А. 3.) покушением на мораль, а читатели, к интеллигенции не принадлежащие и более или менее свободно прибегающие к мату в быту, нарушением неких правил игры, согласно которым литература должна говорить красиво, не должна воспроизводить некультурное»[11]. В то же время круги, уверенные в своем культурном статусе, склонны бравировать нарушениями табу. Кроме того, именно эти круги оказываются в наибольшей степени европейски (западнически) ориентированы и много слабей ощущают воздействие тех запретов, которые традиционно разделяли в русском языке приличную и неприличную лексику куда строже, чем в большинстве европейских. Тем самым матерная литература, созданная на русской почве образованным семинаристом И. Барковым, становится явлением по преимуществу интеллигентским, реализующим элитарность культурной позиции через ее снятие.

Таким образом, представляется закономерным развитие барковской легенды в нашем столетии. Для серебряного века, испытывавшего живой интерес к неприличной тематике, Барков был слишком груб и примитивен. На фоне «Маркиз» Сомова «Девичья игрушка» не выглядела достаточно увлекательной. Тем более не мог пробудиться интерес к бар-ковиане в годы призыва ударников в литературу, культурной революции и свирепейшей моральной цензуры. Отдельные упоминания «Девичьей игрушки» в эту пору связаны с попытками отыскать в ней зачаточную форму социального или политического протеста. В этом плане внимания заслуживает публикация в «Литературном наследстве» сатирической песни «Ебливица»[12] («Как в Глухове узнали»), в которой читался намек то ли на Анну Иоанновну, то ли на Екатерину П.

Отсюда как бы из недр официозного взгляда на барковиану, по существу к этому времени уже не известную читателям, родилось представление о Баркове как о поэте-бунтаре, протестанте против литературного и социального истеблишмента, получившее широкое распространение в оттепельные шестидесятые. Наиболее резко и отчетливо взгляд этот проявился в стихотворении Олега Чухонцева «Барков».

Храпел мясник среди пуховых облаков, Летел ямщик на вороных по звездной шири. А что же ты, иль оплошал, Иван Барков, Опять посуду бил и горло драл в трактире… Не тяжко пьянство, да похмелье тяжело, Набрешут досыта, а свалят на Баркова, Такое семя крохоборное пошло, Что за пятак себя же выпороть готово <…> И вам почтение, отцы гражданских од, Травите олухов с дозволенным задором, Авось и вам по божьей воле повезет И петь забористо, и сдохнуть под забором <…> Но вздор накатит — и разденется душа И выйдет голая — берите на забаву, Ах, Муза, Муза — до чего же хороша! — Идет, бесстыжая, рукой прикрыв жураву.

В этом стихотворении с поразительной отчетливостью просматривается романтический образ поэта, прячущего нежный лирический дар под грубостью слога и поведения, поэта, знакомого с подлинным вдохновением и противостоящего равно мещанам, храпящим «среди пуховых облаков», и официально признанным авторам, сочиняющим свои опусы «с дозволенным задором». При этом в наследии поэта разделяются высокие и вдохновенные строки и случайные вирши, едва ли ему принадлежащие («набрешут досыта, а свалят на Баркова»). В этой интерпретации Барков становился своего рода предтечей Венедикта Ерофеева. Не случайно стихотворение Чухонцева было написано в 1968 году, за год до появления и широкого успеха «Москвы — Петушков».

В написанной шестью годами позже пьесе Л. Зорина «Царская охота» звучат те же ноты. Вечно пьяный пиит Кустов, персонале вымышленный, вспоминает своего покойного друга Ивана Баркова: «Ах, Боже святый, что за кудесник, таких уж нет. Все помнят одни срамные вирши, а знали б его, как знал его я! Как мыслил, судил, как верен был дружбе, а как любил безоглядно. Высокий был, ваше сиятельство, дух…»

Впрочем, эти цитаты заимствованы из изящной словесности, и их авторы, несомненно, имеют право на домысел и осовременивающее видение. Но и исследователи, изучающие творчество Баркова, отдают свою дань этому романтизированному взгляду в духе времени. В статье Г. П. Макогоненко «Враг парнасских уз», остававшейся вплоть до самого последнего времени единственным специальным исследованием «Девичьей игрушки», появившимся в русской печати, барковиана рассматривалась как тотальная пародия на всю жанровую систему русского классицизма. «Выворачивая наизнанку сумароковские оды, сатиры, песни и элегии, — писал Г. П. Макогоненко, — Барков смело и настойчиво обращал внимание поэтов на живую жизнь, игнорируемую классицизмом, дерзко вводил в поэзию новых героев — близких ему по духу петербургских мастеровых, бурлаков и ямщиков <…> Он намеренно исключал свои стихи из печатной поэзии, превращая себя в отверженного поэта»[13].

Думается, что видеть в сочинениях Баркова «сознательную и строго продуманную»[14] борьбу с поэтической системой классицизма верно только отчасти. Пародийное начало барковианы действительно чрезвычайно выпукло в высоких жанрах: оде, трагедии, поэме. Здесь сочетание торжественной интонации, размера, связанного с высоким слогом, высокопарной лексики с шокирующе грубыми предметами и заборной руганью создает необходимый эффект с безотказностью, которая, если учесть тысяче- и тысячекратную использованность этого приема, выглядит даже поразительной. Однако в таких жанрах, как басня или эпиграмма, пародийный элемент заметен мало. Басня, скажем, традиционно относилась к низкому роду, а под пером А. Сумарокова, признанного корифея жанра и канонизатора жанровой системы русского классицизма, она и вовсе приобрела простонародную грубость. Притчи и басни барковианы лишь дополнительно опущены по лексике и тематике ниже планки литературного приличия, но говорить о пародии здесь нет особенных оснований.

Представляется, что «борьба с поэзией классицизма» не была главной задачей для Баркова и его соавторов по «Девичьей игрушке», чье творчество лежит в русле той же поэтической системы. Дело здесь в другом. «В книге сей ни о чем более не написано, как о пиздах, хуях и еблях», — замечает автор «Приношения Белинде». Это чистая правда. Многообразный мир, охватываемый разветвленной жанровой системой классицизма, оказывается сведен здесь к одной области жизни, которая как раз находилась за пределами разрешенной словесности. Буало и Сумароков строили свои поэтики, исходя из того, что каждому поэтическому жанру соответствует особый участок умоконструируемой реальности. В барковиане же жанровое разнообразие помогает лишь по-разному говорить об одном и том же. Там, где действуют люди, все их поступки и помыслы редуцированы до единственной житейской функции, а сплошь и рядом место антропоморфных персонажей занимают, как, вслед за Дидро, выразился Г. Макогоненко, их «нескромные сокровища»[15], вступающие между собой в отношения как бы вовсе без участия своих хозяев. Обычная и распространенная, скажем, в матерной частушке синекдоха, когда определенные части тела метонимически обозначают мужчину и женщину, здесь материализуется и половые органы как бы заменяют собой людей, что дополнительно подчеркивает одномерность воссоздаваемого мира. Характерный для классицизма механизм рационалистического вычленения предмета

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×