— Не знаю уж я, — шептала Дашка и поворачивалась уходить.

Ключник Григорий, ее муж, такой сутулый, точно невидно нес на себе целый закром, и с таким натруженным лицом, морщинистым, обросшим сухими, прямыми белесыми волосами, участливо глядел на Антона Антоныча. Он знал, что его с женою возьмут в новое имение, и опять, как теперь, спокойно из месяца в месяц будут они, одинокие, бездетные, копить деньги; сначала хотелось им накопить до тысячи, теперь было у них тысяча четыреста пятьдесят, и хотелось уже во что бы то ни стало накопить до двух тысяч.

Любовно смотрел на Антона Антоныча и говорил тихо, но знающе:

— Это — народ, не иначе.

Потом он потуплял глаза в землю и добавлял еще более уверенно:

— Не иначе, — народ… Злы на вас очень…

А Фома-кучер догадывался вслух морозно-певучим, как у всех природных кучеров, голосом:

— Говорят, мужику этого не выдумать… а солдаты на что? Эге! Кто из солдат пришел, да они всему обучены… И палить и подпаливать, — они это все могут.

— А шо?! Ага! Ну, да-да-да, — солдаты! То ты неглупый малый, Хома! То ты разумный хлопец, Хома, клянуся богом! — ободрялся Антон Антоныч и подносил ему водки.

Нянька Сёзи, старуха Евдоха, жила на кухне. Седела, брудастела, драла перья на перины. Недавно ездила домой в село Бочечки — не ужилась там с братом Трохимом, — опять приехала сидеть на кухне, драть перья.

Сидела, икала, тешила себя тем, что вспоминают ее в Бочечках:

— И-ик! Це мене внучка Улинька згадуе… Та чого ты, пташко! Мiнi хорошо тут, — чого?

— И-ик! Це — вже Ваня!.. Ну и нема чого… Ты — мiй хлопчик, милый, милый та щирый…

— И-ик! Це — Трохим! Чого ты, стара собака! Годи ему, годи, а вiн усе… от ципна собака! Усе горчить та лается!..

Позвал и ее Антон Антоныч. Всех оговорила скороговоркой Евдоха — и своих и деревенских. Слушал- слушал ее Антон Антоныч и бросил, ушел.

Так весь вечер того дня, как приехал, метался он по усадьбе, выспрашивал, выслушивал, вглядывался в лица.

Мимоходом сломал-таки ружье у Куки: поставил его наискось и ударил подбором сапога в шейку приклада. Кука посмотрел на это издали, выжидающе кусая ногти, потом бережно подобрал обломки, а в другой комнате, показывая их матери, говорил, по-детски раздувая ноздри:

— Ну, что это такое, смотри, мама! Теперь изволь переменять ложе — черт знает что!.. Мама, сказала бы папе, чтобы папа так не бушевал: ничего из этого не выйдет.

— А что же теперь делать? — спрашивала Елена Ивановна.

— Ничего и не делать, — все равно… Все равно — судить будут!

Елена Ивановна всплескивала руками:

— Ну, как же это мо-жно — су-дить! И выдумает чушь неподобную!.. С ума сойти!

Судов она всю свою жизнь боялась.

Во время пожара ее — как-то так случилось — тоже не было дома: ездила в соседний монастырь. На Антона Антоныча теперь глядела виновато. Почему-то напал страх, что мужики подожгут дом, и сама спустила с цепи горластую старую дворнягу Гектора.

А Антон Антоныч провел беспокойную ночь. То широкоглазое, белое и тонкое, что вошло в него с вечера, когда он ехал с Сёзей, теперь заныло, как заболевший зуб.

Антон Антоныч никогда не болел, и зубы у него были все крепки и целы, но случайно единственное лекарство, которое он знал, было от зубной боли. В лекарство это входили бузина, соль, огонь и вечерняя заря; его, как всегда горячо советовал он тем, кто жаловался на зубы, — но Елена Ивановна не внесла его в свои записки.

Как в пустых или набитых совсем не тем, что нужно, карманах, всю ночь шарил он во всех приходивших на память людях: беспокойно искал, кто и зачем из мести к нему так замысловато поджег солому. Засыпал, но и во сне думал о том же; просыпался и снова шарил в обысканных местах — и не находил кто.

Раза два выходил, осматривал уцелевшую, пропахшую дымом солому и пожарище, смотрел на сонное село, звездное небо, слушал собак, передававших одна другой вздорные бабьи новости; пил пиво на балконе, а утром, едва только рассвело, поехал к Веденяпину.

IX

Веденяпин жил на своих шестидесяти десятинах, в доме под камышовой крышей, совсем один. Два года назад отвез он в кадетский корпус сына своего Егорушку и больше о нем не справлялся. Давно уже ушла от него жена — не мать Егорушки — та умерла, а другая, и тоже не знал он, где она жила и как. Иногда приезжали к нему на хутор какие-то набеленные, глупого вида женщины из города, но долго не жили. По зимам и сам Веденяпин уезжал куда-то, и, вспоминая теперь все это о своем соседе, Антон Антоныч думал, что уезжал он куда-нибудь далеко, где его не знали, нечисто играть в карты.

Итак, пока ехал и думал о нем, все в нем казалось подозрительным и гнусным: и то, что он балагур, охотник и враль, и то, что его давно выгнали из полка, а он вот уже сколько лет все носит драгунскую фуражку и китель, и то, что на носу его черным пучком растут волосы: хоть бы сбрил.

Веденяпин умывался, шумно фыркая и заливая пол водою, когда вошел Антон Антоныч.

И после первых, как всегда при встрече двух людей, сбивчивых слов, внимательно вглядевшись друг в друга, вот о чем они говорили:

— Это они, поджигалы твои, тебя здорово, как щуку, поймали, — сказал Веденяпин.

— Да… на живца, — подсказал Антон Антоныч. — Это уж так.

— И, значит, ты теперь — на два выноса: или ты с крючка сорвешься, но уж всю себе пасть раскровянишь, или совсем тебе, милу другу, каюк: вытащат и съедят.

— То уж верно, — сказал Антон Антоныч; потом подумал и добавил: — Ну да как же они меня зъедят? А?

— Так… Ты что-то — глаза у тебя горят… Ты спал ночь?

— Спал… Я так спал, как… как комар на дубу! — Антон Антоныч протер глаза. — На отъ-езде, на самом ко-онце, как сказать… а? Как ящерице сапогом на хвост наступил, а-ах, негодяй, злодей! Вот кто-то зо мною счета звел, то уж звел.

— Угадал тебя, — сказал Веденяпин.

— Да ведь ты ж подумай — уголовное дело, а-а! Вот угадал какой-то мерзавец, шельма! Фосфор! Чтоб ему черти на том свете этим самым фосфором, разбойнику, подлецу!.. Пятьдесят семь лет, как сказать, на свете живу, и хоть бы слышал я про этот фосфор смердючий!

— А еще Кука у тебя технолог, химик — хоть бы он сказал, — вставил Веденяпин.

— Кука? Шо там Кука, — дурак, охотник… Никого и дома не было — ты подумай!.. Чи ты был на пожаре?

— Был.

— Ну-у?

— Что ну? Ты вот по четыреста рублей стог застраховал, а агент приезжал, — говорит, ни в коем случае больше не было, как на триста. На четырех стогах это все-таки как-никак четыреста рублей лишних… На двух — двести… И меня подвел.

— Как так?

— Так.

— А по каким же, по каким ценам считали, кто это считал, хотел бы я того анафему… дай мне его, я ему з башки коровий рог собью! — разволновался Антон Антоныч.

Самовар внесла босоногая белая девка. В отворенное окно видно было, как бежали небольшим гуртом, наскакивая друг на друга, овцы: останавливались пугливо, и опять бежали, и мекали, и пылили копытцами, — пыль-пыль…

— Ты как-то с мужиками вот… не ладил, — буркнул, заваривая чай, Веденяпин. — По правде сказать, ты мужиков притеснял.

— Как притеснял? Чем притеснял? Что я ихних овец на свои зеленя не пускал, так этим притеснял? Так

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×