приговору. Я прожил там почти пятнадцать лет. Вот так-то…

Работал много и упорно, мечтая съездить еще раз в Москву, чтобы привезти маму на новую свою родину. Пришлось поехать раньше, чем предполагал, телеграмма известила: «Мама тяжело заболела». На этот раз мое свидание с Москвой обошлось без участкового и без обмана: не застав маму в живых, не поспев на похороны, я сразу повернул обратно (не понадобились даже 24 часа).

Горе я глушил яростной работой без отдыха, без срока. Моя работа вызывала удивление, почти испуг. Начальство сочло справедливым возбудить ходатайство о снятии с меня судимости. На пятый год работы вольнонаемным судимость была снята. Я вертел в руках справку с печатью («Судимость со всеми, связанными с ней ограничениями снята по постановлению…») и думал: ну, Митя, куда ты теперь? Все города, включая Москву, уже возводят триумфальные арки, оркестры настраивают инструменты для туша (так шутил ныне покойный Петро Ващенко).

— Почему же ты сказал «пятнадцать лет»?

— Сейчас поймешь.

Паспорт у меня был нормальный, настолько нормальный, что для милиции я уже не представлял интереса. Вроде наступило время подумать о своей дороге. Я начал действовать через ГУЛАГ и узнал: вместо милиции мою жизнь регулировала теперь анкета, один-два-три-четыре листа с вопросами. В любой анкете высокой, восьмиметровой каменной стеной — не перепрыгнешь! — торчали вопросы об отце и о заключении. Я послал заявление и документы в московский институт, анкета сказала: стоп! Я решил перебраться в большой город хотя бы в пределах края, разве не пора было расстаться наконец с лагерем? Анкета ответила: стоп! Я выбрал город поближе к Москве и другую работу — анкета сказала: стоп! И еще попытка — анкета снова: стоп! И еще безуспешная попытка. Мой друг Володя Савелов не выдержал, посоветовал схитрить:

— Не пиши, что был в заключении, имеешь ведь право не писать.

Я очень удивился, совет был не в его духе.

— По-моему, старик, ты начинаешь сдавать моральные позиции.

— Иначе состаришься, ничего не добившись! — почти закричал наш бывший староста.

Война отбросила все личные планы, проекты и мечтания. Огромность беды придавила, мысль была у всех одна: не стоять в стороне, помочь. Я потребовал у начальства отправить меня на фронт. Получил отказ. Я подавал заявления одно за другим и неизменно получал отказ.

— Вы что, маленький, не понимаете: фронт вот-вот откроется здесь. Пока надо строить аэродром.

Знакомые, которых броня тоже держала в тылу, вразумляли:

— Война придет и сюда, потерпи!

— На твою долю хватит самураев, Митя.

Я строил то аэродром, то нефтепровод, предприятия боеприпасов, железные дороги. Исступленно трудился дни и ночи. Впрочем, как все в те трудные и героические годы.

— А институт? Ты говорил, что учился во время войны?

— Верно, был институт. Володя и Надежда настояли, чтобы я толкнулся в их строительный институт, на заочное отделение (мол, все равно лопнул твой театральный). Скорее из озорства, чем серьезно, собрал свои грешные бумаги, характеристики и послал в Москву. Ответа и не ждал, привык к обычной реакции: стоп! Ни с того, ни с сего получаю удивившее: принят. Боже мой, что случилось? Если б не Володя, послал бы запрос: нет ли тут какой-нибудь ошибки, имеете дело с махровым каторжником.

Потом выяснял, был ли в институте во время войны еще хоть один студент-заочник. Были, оказывается, единицы из числа инвалидов. На весь огромный Дальний Восток я единственный, предмет умиления профессоров — энтузиастов заочного обучения. Кстати, век не устану благословлять их удивительное терпение: они по-отечески поощряли мое яростное усердие.

Война шла на убыль, в Москве гремели салюты, я трудился на стройке и сверх этого учился, грыз гранит. Институт закончил в три года. Мои заочные благодетели и Володя навели на мысль попытаться обобщить опыт строительства на вечной мерзлоте. Это и стало моим дипломом. Из него, как ты догадываешься, родился с годами труд, который без особых усилий с моей стороны сделал возможным возвращение в Москву и работу в институте.

Ты спрашиваешь: откуда брались силы для всего? Не знаю. Наверное, сознание своей невиновности, сознание, что произошла ошибка, роковая для многих, страшная ошибка, только это давало силу жить, надеяться и работать. Не быть отверженным.

К сожалению, иные находили этому свое объяснение: хочет, мол, загладить, искупить вину. Вот и начинай сначала! Вины-то не было. Кроме того, «свою вину» я один раз уже «искупил» и «загладил» в тюрьме и лагере. Никогда не существовавшая «вина» продолжала висеть на мне железными кандалами.

Скажи, пожалуйста, что за диво! Идут годы, ты уже шагаешь к старости, тебе вроде доверяют, но «пятно» твое почему-то не смывается. Никаких особенных претензий, так, сущие пустяки, намеки, анкеты, наводящие вопросы, какие-то шуточки: «Никто в комиссии и не предполагал, что уважаемый Дмитрий Михайлович Промыслов — бывший зэка и лагерник.

Я, конечно, шучу, ты понимаешь, сейчас это никакой роли не играет». Человек всего-навсего «пошутил», а ты почувствовал, как запылал, заныл твой вечный ожог. Да, так было часто.

Проклиная тех, кто стрелял по своим, мы говорим себе снова и снова: наш закон может быть только справедливым. Тюрьма, лишение человека свободы возможно как исключительная мера и самое страшное наказание за тяжкие преступления. Наш карающий суд обязан всегда помнить: тюрьма ранит человека беспощадно, на всю жизнь.

В моей истории все правда, все с подлинным верно. Я привык ее никогда и никому не рассказывать. Так, может быть, я напрасно сейчас вспоминаю прошлое, зря будоражу и тебя и себя? Ведь мы с тобой знаем людей, не устающих повторять с раздражением: «Хватит ворошить прошлое!»

Нет, прошлое надо ворошить обязательно — ради будущего. Моя история — еще одно напоминание. А моя судьба, судьба многих и многих, прошедших сквозь несчастье и горе, живых и мертвых, это кровная частица общей народной судьбы.

— Но все это было уже позднее. А сейчас давай продолжим…

ПРИЕХАЛИ

Путешествие наше закончилось. На сорок пятый день высадили в Свободном. Подходящее название, ничего не скажешь!

И здесь, на станции Свободный никто не ждал меня, чтобы объявить: «Промыслов, с вещами!» Впрочем, единственный пример прокурора был почти перечеркнут сомнениями и страшными догадками. Сорок пять дней и семь тысяч восемьсот четырнадцать километров, оставшиеся позади, многому научили меня, во всяком случае, поубавили наивности. Далек, невероятно далек тот смешной паренек, которого московской ночью 29 декабря 1934 года подняли сонного с постели и повели в «черный ворон». Лет мне оставалось столько же — девятнадцать, а горький опыт тянул на тридцать. После Бутырок, пересылки, тюремного вагона предстояло пройти лагерь. Но я верил, верил в то, что три года заключения меня не сломят, а через три года, никак не позднее, я вернусь, обязательно вернусь в Москву, домой, на свой завод, в свой институт, вернусь к прежней жизни.

Конвой устроил поверку, поштучный тщательный счет и сдал нас вместе с положенными бумагами охране исправительно-трудового лагеря — таким же крепким и краснолицым бойцам в полушубках и при винтовках. Построенные колонной, мы быстро отшагали несколько километров по жгучему морозу. Солнце и белейшая пелена снега слепили глаза, привыкшие к полумраку вагона. Мы растерянно улыбались и вертели головами во все стороны: непривычно было видеть заснеженные округлые сопочки и похожие на присевших там и сям лохматых рыжих собак маленькие дубки с необлетевшими ржавыми листьями.

Снова поверка перед высоким забором с колючей проволокой поверху — и мы в лагерной зоне. Охрана по списку сдает нас группе людей, одетых в одинаковые неуклюжие ватники. Кто-то из бывалых

Вы читаете Вагон
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×