демалхуте дине» т. е. «Закон Царский — закон (обязательный для евреев)»; в другом же месте является мнение: «что это постановление относится исключительно к вопросам, касающимся личных выгод Государей, но решения судебных мест ни коим образом не могут быть обязательными для еврея»; а третье место совершенно сбивает и спутывает даже то неясное представление, которое мы могли составить из двух прежних мнений: «Рабонон микре малке», т. е. «Равины это Государи». Понятно, что после подобных ответов вопрос остается в тумане и неразъясненным. Но, проверяя эти ответы и мнения Талмуда с кагальными постановлениями, ответ будет и окончательный, и вполне ясный. Из этих постановлений мы видим, что члены из евреев, служащие по выбору при нееврейском судебном месте, и те даже обязаны решать дела, разбираемые в их присутствии, не по внушениям совести или по государственным законам, а по внушению кагала и бет-дина [еврейского суда].

Еще пример: как относится еврей с своей национально-религиозной точки зрения к собственности нееврея, движимой или недвижимой? По этому вопросу Талмуд до того перемешал черное с белым или, вернее сказать, нечистое с грязным, что любой еврей, кажется, в состоянии сбить с пути самого проницательного ученого исследователя-нееврея. В 37 актах же, оговоренных нами пятым примечанием, читатель убедится, что кагал в своем районе продает частным евреям «хазака» и «меропие», т. е. право на владение недвижимым имуществом нееврейских жителей и на эксплоатирование каждого нееврея. Одним словом, из документов, изложенных в этой книге, мы видим, что кагал и бет-дин, которые до сих пор независимо управляют еврейскою частною и общественною жизнию (как читатель увидит из нашей книги), не всегда обязаны руководствоваться Талмудом, и что личные распоряжения и постановления этих учреждений, подтвержденные херемом [в данном случае — приговором еврейского суда], для еврея гораздо важнее Талмуда. Вот обстоятельство, по которому документы, изложенные в этой книге, очень важны.

Открывая, таким образом, внутренние пружины еврейского общественного строя, с которыми Талмуд никаким образом не может нас познакомить, эти документы, как нельзя лучше, уясняют, каким путем и какими средствами евреи, при самых ограниченных правах, успевали вытеснять чужой элемент из городов и местечек своей оседлости, завладеть капиталами и недвижимым имуществом этих местностей и освобождать их от всякой нееврейской конкуренции при делах торговли и ремесленничества, как это случилось уже в западных губерниях России, Польше, Галичине и проч., какими чудесами целые департаменты, как рассказывает Наполеон I в письме своем к Champagny от 29 ноября 1806 года, очутились в залоге у евреев, в то время, когда они составляли самое незначительное меньшинство всего населения Империи (до 60 000)'.

Из таких «свидетельств» рождались слухи об организованной «еврейской эксплуатации», которую Антон Чехов, по его словам, приведенным в первом разделе этой книги, так и не сумел обнаружить на широких просторах Российской империи. И вообще, если уж вспоминать Чехова, то нужно сказать, что Антон Павлович, судя по рассказу «Перекати-поле» и его удивленному вопросу, почему евреи так легко меняют веру, не был озадачен существованием status in statu и не очень хотел, чтобы оно исчезло.

Далее мне хотелось бы привести полностью упомянутое в том же первом разделе письмо двадцатишестилетнего Евгения Викторовича Тарле Анне Григорьевне Достоевской, в котором, по сути дела, говорится о том, что публицистика Достоевского, как и его политические, философские и религиозные взгляды существенного значения для «человеческого общежития» не имеют.

'Варшава, 13.11.1901

Глубокоуважаемая Анна Григорьевна,

Примите искреннюю мою благодарность за радость, которую доставили мне присылкою автографа Федора Михайловича, да еще из последнего его произведения. Весьма порадовало меня также Ваше письмо и приглашение, которым непременно воспользуюсь, когда буду в Петербурге. Напечатать эту лекцию о Федоре Михайловиче мне предлагает журнал «Мир Божий», но я отказываюсь вот по каким соображениям. Уже давно, с первых курсов университета, я занимаюсь произведениями Вашего мужа и льщу себя мыслью, что результаты этой моей работы не будут вполне безынтересны: в творчестве Достоевского есть такие элементы, такая огромная, ни с чем не сравнимая глубина, что, конечно, для целых поколений критиков хватило бы (и хватит) работы, когда наша культура настолько повысится, что мы начнем ценить по достоинству наших гениев. Но прямые задачи моей научной специальности (всеобщей истории) и другие причины вряд ли позволят мне в скором времени опубликовать что бы то ни было относящееся к Федору Михайловичу: а черновиков, так сказать, своей работы я печатать не нахожу возможным. Думаю, что через несколько лет, если обстоятельства сложатся благоприятно, я напишу книгу о творчестве Достоевского, но, к сожалению для себя, не могу ручаться, что это будет скоро. Я коснусь главным образом не той стороны его деятельности, которой касались Страхов, Орест Миллер, Аверкиев и т. п., не политических и религиозных его воззрений, но его художественного, психологического, изобразительного гения. Эти люди писали о Достоевском, как могли бы писать о всяком талантливом публицисте их лагеря, они, так сказать, партийно, небескорыстно интересовались им. Они не понимали (или не хотели понимать), что, будь Достоевский либерал, или консерватор, или социалист, или ретроград, или славянофил, или западник, это все ничуть не препятствовало бы ему оставаться тем великим и затмившим Шекспира психологическим гением, каким он явился во всемирной литературе. Они видели в нем главным образом сторонника своих взглядов, и за это выражали ему хвалу; люди противного лагеря видели в нем антагониста и выражали ему порицание. Но и хвалители, и порицатели не усмотрели, как они мелки со своими порицаниями или похвалами, как они смешны, равняя или ставя на одну доску Федора Михайловича с публицистами, убеждения которых он разделял. Богатство, которое он оставил человечеству, ведь, в сущности, тогда только начало находить себе достодолжную оценку у нас, когда оно приковало к себе взоры Западной Европы (где и вызвало таких подражателей, как Гауптман, Бурже etc.). Этому богатству еще и опись внимательная не сделана, и вот почему я думаю, что и моя работа при общей скудости разработки предмета не будет излишнею. Психиатры и криминалисты гораздо лучше поняли многое у Достоевского, нежели литературные критики, но нужно же надеяться, что и они когда-нибудь возьмутся за этот благодарный труд. Судить о Достоевском на основании его политических и иных воззрений — это все равно, что судить на подобном же основании Рентгена: Рентген открыл способ проникать взором в твердые тела — Достоевский открыл в человеческой душе такие пропасти и бездны, которые и для Шекспира, и для Толстого остались закрытыми. Если кто захочет судить и порицать Рентгена, великого физика, за то, что он консерватор, а другие будут его за это же хвалить, всякий поймет, чего стоят и много ли понимают в значении Рентгена эти хвалители и порицатели. Но когда критика начинает Достоевского, великого художника и психопатолога, осуждать или венчать лаврами за то, что он держался таких-то мнений Каткова или не держался таких-то мнений Михайловского, многим почему- то это не кажется смешным и нелепым. Только тогда, когда поймут, что при всей своей публицистической последовательности Катковы и Михайловские — карлики в сравнении с непоследовательным Достоевским, когда раз и навсегда отрешатся от публицистического взгляда на него, придут к заключению, что публицистика Достоевского есть только биографическая подробность, а его великий гений есть один из немногих светочей всемирной литературы, — тогда и только тогда изучение Достоевского станет на правильную дорогу. Если кто, говоря о Моцарте, будет главным образом подчеркивать, что Моцарт был монархист, а не республиканец, и хвалить или порицать за это Моцарта, — я всегда пойму, что этот человек в музыке и Моцарте ровно ничего не понимает. От души желаю, чтобы и читающее общество, встречая в критической статье о Достоевском длинные пояснения и разговоры о его политических взглядах, научилось бы сразу понимать, что такая критическая статья ничего ему не даст и дать не может.

Таков, глубокоуважаемая Анна Григорьевна, мой взгляд на задачу критики Достоевского. Если мой тон (я перечитал свое письмо) покажется Вам слишком резким, то в объяснение могу сказать одно: я люблю Достоевского наравне с очень немногими любимыми мною живыми людьми и не могу о том, о чем я писал тут, писать вполне спокойно. Творец «Вечного мужа», «Преступления и наказания», картины убийства Шатова, картины эпилептического припадка князя Мышкина, трех свиданий Ивана Карамазова со Смердяковым, разговоров Порфирия Петровича с Раскольниковым, художник, нарисовавший Степана Трофимовича Верховенского, старика Карамазова, Версилова, необозримую массу других картин и типов, дал мне слишком много волнений, наслаждений, страданий и восторгов, слишком обширное место занял в моей душе, чтобы я мог вполне спокойно говорить о весьма многих и хвалителях его, и порицателях.

Еще раз благодарю Вас от всей души за Ваше письмо и присылку автографа. О многом хотелось бы мне спросить Вас, самого близкого человека к Федору Михайловичу, но я слишком понимаю нескромность

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×