отнести наверх (я не преувеличиваю — Реймонд и Оуэн подняли ее за руки, за ноги), а потом двое суток ее никто не видел, за исключением Беатрикс. Бедной девочке повелели явиться к матери на следующий же день. Мы вместе играли в прицепе и так же, вдвоем, потопали в дом, но в спальню к Айви Беатрикс зашла одна, я же томилась снаружи, приложив ухо к двери. То, что я услышала, меня сильно расстроило. И не столько слова — поскольку я едва могла разобрать, о чем говорят, — сколько тон, которым Айви обращалась к дочери. Она не кричала, ничего подобного. Если бы кричала, возможно, я бы меньше расстроилась. Битых пять минут Айви говорила низким монотонным голосом, и этот ее тон я могу лишь назвать — при том, что я стараюсь аккуратно подбирать слова, не впадая в патетику, — убийственным. У меня до сих пор мороз по коже, как вспомню эту холодную едкость в ее голосе, когда она практически обвинила Беатрикс (так мне было передано впоследствии) в покушении на жизнь обожаемого пуделя, который, разумеется, все это время лежал, растянувшись, в ногах хозяйки, пыхтел, исходил слюной — в общем, всем своим видом выражал самую пылкую привязанность. Под конец монолога Айви я услыхала странный звук. Это был не шлепок, нет, но в воздухе вдруг что-то просвистело, затем раздался хруст, словно кость выворачивали из сустава, а затем горестный вопль Беатрикс. Потом наступила долгая напряженная тишина. Когда Беатрикс вышла из комнаты матери, она потирала запястье, глаза у нее были красные, а по щекам размазаны слезы. Вдвоем мы поднялись в игровую комнату, и, выждав немного, я спросила, что произошло, но она мне так ничего и не рассказала. Просто сидела молча, поглаживая запястье. Меня же больше всего пугали не догадки о том, что Айви сделала с дочерью, но то, как она с ней говорила. Никогда прежде я не слыхала, чтобы мать разговаривала со своим ребенком тоном, исполненным ледяной ненависти. Такому я была свидетелем в первый раз и, увы, не в последний.

История с Бонапартом на этом не закончилась. Она имела продолжение — безрадостное и довольно странное, если не сказать необъяснимое. Вскоре я расскажу, как было дело. А сейчас давай-ка вернемся к снимку. Я вдруг сообразила, что, увлекшись воспоминаниями, не закончила его описание.

Вдоль газона идет кирпичная стенка высотой приблизительно полметра, этот барьерчик делит лужайку на два уровня, верхний и нижний. Фотограф стоял на нижнем уровне, заняв почтительную позицию по отношению к дому, и оттого создается впечатление, будто дом горделиво надвигается на зрителя. Но благодаря углу, под которым сделан снимок, окна смотрят не прямо, не в объектив, но куда-то в сторону и вдаль. Зритель здесь фигура незначительная, ею можно пренебречь, главное — сама «Мыза», с хозяйской невозмутимостью взирающая на лужайки и пастбища, покорно лежащие у ее подножия. Честно говоря, не припоминаю, чтобы дом действительно выглядел таким заносчивым, как на этой фотографии, но в данном случае снимок очень точно перекликается с тем, что я рассказала тебе о тете Айви, дяде Оуэне и их отношении к Беатрикс и ко мне. Под их пустым, словно незрячим, взглядом мы с Беатрикс стали союзницами, сестрами, и связь между нами не прерывалась очень долго. Верно, бывали перебои, мы не раз разлучались, но существенного значения это не имело. Я всегда знала, что мы не сможем жить вместе постоянно. Поэтому я загрустила, но ощущения окончательного разрыва не испытала, когда пришла пора прощаться, — в выложенном каменными плитами холле зазвонил телефон, и уже через несколько минут я собиралась домой, к родителям. Меня вернули столь же внезапно и беспричинно, как и отослали сюда полгода с лишним тому назад; во всяком случае, мне так казалось.

А теперь, Имоджин, карточка номер пять. Зима. Детская площадка в парке Роу-Хит, в Борнвилле, пригороде Бирмингема. Первые морозные месяцы 1945-го.

Признаться, я не ожидала, что мне будет тяжело смотреть на этот снимок. Он сделан моим отцом простейшей нераздвижной фотокамерой, воскресным днем. Пруд в центре парка замерз, и десятки людей катаются на коньках. На переднем плане две фигуры в толстых спортивных куртках и вязаных шапочках — это я, одиннадцатилетняя, и Беатрикс, четырнадцатилетняя. Беатрикс держит в левой руке поводок, который надет на Бонапарта, пес сидит у ее ног, готовый в любой момент сорваться с места. Мы смотрим прямо в объектив, улыбаемся — широко, весело, ни сном ни духом не ведая о грядущей катастрофе.

Мой отец умел снимать, и композиция этой фотографии тщательно продумана. На снимке явственно проступают три разных слоя, если можно так выразиться; я опишу их тебе один за другим. Прежде всего, в самой глубине под белым снежным небом угадываются очертания павильона. В юности это здание для меня много значило. Там устраивались танцы — летом на террасе, если погода благоприятствовала, — и это страшноватое, но захватывающее событие было главным и чуть ли не единственным моим развлечением в компании ровесников: общительностью я никогда не могла похвастать. Павильон был элегантно черно- белым, с застекленными дверьми, которые оканчивались арочными навершиями. Три из этих дверей видны на снимке, прочие заслонены деревьями, как и находившийся рядом с павильоном фургон, в котором торговали горячим шоколадом в стаканчиках, и две небольшие одинаковые эстрады для оркестрантов, стоявшие на газоне под террасой. Жаль, что они пропали за деревьями. На снежном фоне они смотрелись бы празднично и даже эксцентрично.

Перед павильоном, с обеих сторон, — два ряда мощных величественных каштанов, по четыре дерева в каждом ряду. Толстые ветви так крепко переплелись, что создается впечатление, будто деревьев всего два, два массивных купола, сложенные не из дерева, но из кости; они нависают над прудом, словно здоровенные тучные стражники, суровые и молчаливые. Обычно каштаны отражались в серебристой поверхности пруда, и их отражения внушали не меньшее уважение, чем они сами, но сейчас пруд покрыт льдом. Лед неровный, щербатый, сверкающий белизной там, где на него не падают серые тени, а из редких трещин не пробиваются хилые водоросли. Второй слой фотографии — это люди, катающиеся на коньках. Некоторые из них сняты в движении — размытое пятно, мелькнувшее перед камерой; другие застигнуты в нелепых угловатых позах — руки, раскинутые в попытке сохранить равновесие, непомерно высоко задранные колени. Какой-то мужчина, сунув левую руку глубоко в карман, правой, вытянув палец, указывает на лед, словно он только что заметил нечто зловещее под его поверхностью. Две девушки просто стоят на льду и болтают, и похоже, в них вот-вот врежется мальчик-подросток. На мальчике короткие брюки, что кажется довольно странным в такой мороз. В этих людях есть что-то волнующее и печальное: фотограф заставил их неестественно замереть, когда на самом деле они поглощены динамичным и веселым делом — катанием на коньках. С тем же чувством мы смотрим на фигуры, забальзамированные расплавленной лавой Помпей в момент финальной битвы со смертью… До чего же мрачное направление приняли мои мысли с некоторых пор!.. Большинство мужчин в кепках — и эта деталь помогает датировать снимок, — а также в брюках особого покроя, модного в то время: невероятно широкий пояс доходит чуть ли не до середины груди. Наверное, на современный взгляд, это дико смешно. Брюки видны, потому что многие катаются без пальто, и это напоминает мне/что пусть пруд и замерз, но день выдался солнечным. Мы с Беатрикс были, пожалуй, слишком тепло одеты. Вероятно, вскоре началась оттепель. Зима 1944–1945 годов была особенно тяжелой. Обязательное затемнение уже отменили, но на смену ему пришло то, что называли «потемками». И не только погода была мерзкой (помню, как много дней подряд стоял необычайно густой и вонючий туман, который в сумерках сгущался еще сильнее, так что тусклый свет уличных фонарей едва пробивал эту жижу), но и вести из-за границы удручали. Немцы начали мощное контрнаступление против Первой американской армии, и наши надежды на завершение войны к Рождеству рассыпались прахом. Хотя я не очень вникала во все эти дела (я была погружена в себя; смысл событий, разворачивавшихся в большом мире, был мне понятен, но любопытства не вызывал; думаю, с тех пор я мало изменилась), но разочарование и уныние моих родителей, видимо, передалось и мне.

Смутно припоминаю разговоры за ужином, и даже не сами разговоры, но настроение, которое они порождали во мне и во всем доме. В то воскресное утро из Шропшира приехали Айви и Беатрикс. Для меня это была долгожданная радость. Мы с Беатрикс состояли в переписке, обменивались письмами каждую неделю, но виделись нечасто. К сожалению, ее писем у меня больше нет, и понятия не имею, хранила ли она мои. Впрочем, кто знает, как она расценивала мои послания. Не удивлюсь, если она находила их чересчур ребяческими. Ее письма пестрели куда более взрослыми заботами: одежда, косметика, мальчики —

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×