через час. Ты очень устала.
Но вот мы стоим на крыльце в саду. Впятером. Беатрикс, разумеется, здесь нет. К тому времени мы почти прекратили переписываться. То есть она перестала отвечать на мои письма. И таким образом история наших отношений… эта сага… завершилась. Продолжения уже не последует…
Однако самое плохое случилось потом. Кажется, более жестокого удара мне не наносили. Пришло письмо от твоего отца — твоего нового отца, как бы ты его ни называла. Он написал, что отныне общение со мной он считает для тебя «нежелательным». Якобы мои визиты тебя нервируют (понятия не имею, правду ли он говорил, — очень в этом сомневаюсь), а после моего дня рождения ты была чрезмерно возбуждена и утомлена, и поэтому настала пора полностью оградить тебя от людей из прошлого. В глубине души он всегда полагал этот шаг наиболее благоразумным. «В любом случае, — добавил он, — я получил работу за границей, и очень скоро мы покидаем страну». Что это была за заграница, он не уточнил.
В то время Рут снимала студию в Восточном Лондоне. Домой она вернулась поздно и застала меня за столом на кухне, я все еще сжимала в руке письмо от твоего отца. Я рассказала ей, что произошло, и тогда впервые она поговорила со мной начистоту — о моих отношениях с тобой, с Tea и Беатрикс. Розамонд, все к лучшему, твердила Рут. Ты больше ничем не обязана Беатрикс. Ничем не обязана Tea. И ты ничего не можешь сделать для этой бедной маленькой девочки. Сейчас она находится под присмотром, в нормальной семье, а когда вырастет, тогда пусть и решает, общаться ей с тобой или нет. (Тебе сейчас тридцать, Имоджин. Надо полагать, ты уже все для себя решила.) Ради бога, умоляла Рут, переверни эту страницу. Забудь о них. Выброси их из головы.
Вот такой она дала мне совет, весьма дельный. В ее понимании. И разумеется, продиктованный самыми добрыми намерениями. И я последовала этому совету, насколько это было в моих силах. С того дня я перестала писать Беатрикс, перестала писать твоей матери, не пыталась выследить тебя либо разузнать, как ты живешь. Я собрала все письма от Беатрикс и уничтожила их. Из фотоальбомов я вынула все снимки с ее изображением, сложила их в картонную коробку и зарыла на чердаке под кучей старья. Даже твой портрет отправился в «провальную комнату», откуда он никогда не извлекался, и я никогда на него не смотрела. В дальнейшем имя Беатрикс всплыло в нашей с Рут жизни лишь однажды, несколько лет спустя, когда на экраны вновь вышли «Преданные земле» и я потащила Рут в кинотеатр на Оксфорд-стрит. За что она на меня злилась, если честно. Поэтому я не сказала ей, что записала фильм, когда его показывали по телевизору, и, пока она была жива, я эту кассету не ставила.
Нет, я
Странно, но под конец нашей совместной жизни мы с Рут, оставаясь наедине, почти все время молчали. Мы жили в одном доме, вместе садились за стол, спали в одной постели, но я не помню, чтобы мы много разговаривали. Так, совсем чуть-чуть. Да и о чем нам было разговаривать? Мы прожили бок о бок много лет. Мы заранее знали, что каждая из нас скажет по тому или иному случаю, мы знали все, что происходило с нами, до того как мы встретились. Или думали, что знаем. Если мы что-то не желали обсуждать, то попросту тактично помалкивали.
Однако больная Рут, умирая, все же задала мне вопрос. Я пришла к ней в больницу, и, хотя передвигаться ей было тяжело, мы сумели-таки добраться до скамейки в маленьком дворике, большую часть которого занимал довольно уродливый бетонный фонтан. Отдышавшись, она — совершенно неожиданно — обратилась ко мне:
— Я хотела, кое-что выяснить насчет Беатрикс.
Я искоса взглянула на нее, и Рут продолжила:
— Это была она?
Я ответила, что не понимаю вопроса. Рут пояснила:
— До меня у тебя кто-то был, правда? И ты потеряла этого человека, а потом сошлась со мной.
Я не смела встретиться с ней взглядом. Конечно, я всегда предполагала, что Рут догадывается, что в прошлом я не всегда была одна, но мы никогда не касались этой темы и не произносили никаких имен, и клянусь, мне и в голову не приходило, что для Рут это могло быть важно.
— Это была Беатрикс? — повторила она, пока я судорожно соображала, что ответить.
После паузы я сказала:
— Нет.
Больше она к этому не возвращалась. А спустя недели полторы Рут умерла.
И Ребекка умерла. Несколько месяцев назад я увидела траурное объявление в газете. «Памяти любимой мамы, — гласило оно. — Любимой мамы Питера, Марка и Софии». Я уже была в курсе. Нет, разумеется, эти имена я слышала впервые, но я знала, что Ребекка вышла замуж и родила детей. Лет сорок назад я видела ее мельком в лондонском ресторане. Они сидели за столиком — вчетвером: Ребекка, некий мужчина и двое маленьких мальчиков, а на коленях у Ребекки лежал младенец. В том ресторане у меня была назначена встреча с приятельницей. Я зашла, увидела Ребекку с семейством и тут же вышла. К счастью, она меня не заметила. Ее муж обратил внимание на мой демарш, но он представления не имел, кто я такая. Я чуть ли не бегом кинулась прочь; позже пришлось звонить приятельнице, извиняться. Я была потрясена, изумлена. И обижена на нее. Впрочем, моя обида давно выветрилась. В конце концов, если она предпочла компромисс, что ж, пускай. Вправе ли я судить ее только потому, что для меня такой вариант неприемлем? Она казалась довольной, очень довольной. Это было видно сразу. А меня, вероятно, выбросила из головы. И меня, и Tea, и те два года, что мы прожили втроем…
Я говорю так, но…
Возможно, я слишком долго живу в полном одиночестве. Порою неделя пройдет, а я словом ни с кем не перемолвлюсь. Конечно, теперь у меня есть доктор Мэй, она приходит два-три раза в неделю. Завтра утром она опять придет, но ее ждет сюрприз, боюсь, неприятный. Надо не, забыть проверить, не заперт ли черный ход…
Но я не о том. Я так долго здесь живу, и преимущественно одна, что, наверное, это как-то повлияло на меня. Иногда мне кажется, что я потихоньку схожу с ума. Видишь ли, с тех пор как я узнала о смерти Ребекки, во мне возникла такая… убежденность…
Нет, ты подумаешь, что старуха рехнулась…
Ну а что, если это правда? А что, если она и впрямь ждет меня где-то там?
И с чего, спрашивается, я вдруг уверовала в это после стольких лет — всей жизни — неверия?
Это и есть сумасшествие?
Ох, до чего же холодно здесь. А на улице темно. И тихо.
Там, где она ждет меня, всегда тепло, сияет солнце, а в водной глади озера отражаются голубые небеса. Пронзительно-голубые.
Мы сядем рядышком на лугу, в высокой траве, над маленьким галечным пляжем, она прижмется ко мне — и последних пятидесяти лет как не бывало.