стал как-то присвистывать и языком пощелкал, но крыса ноль внимания, даже ухом не повела. «Хотите кофе?» — я спросила. Кофе он не захотел. Стакан воды — это с удовольствием. Я положила шляпу на диван и пошла на кухню. Возвращаюсь, а шляпа на полу, рядом с креслом. Я подаю ему стакан, снова сажусь. Пригубив стакан, он осторожно ставит его на пол рядом со шляпой. И опять он, я замечаю, разглядывает мои страницы. Он прочищает горло, подается вперед с улыбочкой, даже не знаю, как ее и охарактеризовать, поскольку не разобралась, то ли она была робкая, то ли хитрая. А я сижу и думаю: сейчас скажет, что видел, как я таскала вещи. Он наклоняется, расстегивает сумку. «У меня для вас кое-что есть», — говорит. Лезет в сумку. Минута молчания, и он вытаскивает мои замшевые наушники. «Мои любимые наушники», — восклицаю, хотя, на самом деле, чуть ли не шепотом, и у него их вырываю из рук. Я их надела. Мир сразу стих. Сняла (мир хлынул в уши) и положила на колени. Я вся сияла, это уж точно. Тут он кладет обе руки на подлокотники, напруживает, как бы готовясь встать. Смотрит на меня пристально и говорит: «У меня дядя был, так он слышал голоса, с самого детства слышал. И вот уже когда женился, имел детей, он, можете себе представить, обнаружил, что, если надеть наушники, он больше их не слышит, не слышит этих голосов». Я только открываю рот: «Но я не слышу…» Но он продолжает: «Летом слишком жарко для наушников, и он ходил с такими ватными затычками, прямо торчали у него из ушей. Высокий, тощий, с длинным носом, ну вылитая птица, журавль с пучками пуха по бокам головы. Просто умора. И, вы будете смеяться, у него и фамилия была Страус». Он хохотнул. Я, по-моему, даже не улыбнулась, настолько он поставил меня в тупик. Я-то думала, он о стэплерах будет говорить. Наверно, он заметил мой озадаченный вид. Опустил глаза, опять мои страницы стал разглядывать. «А я кормлю птиц в парке тут неподалеку, — я бодро так вступаю в разговор, — голубей и воробьев». Он говорит: «На дереве у меня под окном я вижу синиц, ворон, иволог». Я говорю: «А я только воробьев и голубей». А он: «Утром они трубят у меня под окном. В воскресенье утром будят, когда хочется еще поспать». — «Голуби и воробьи меня тоже будят, когда их много соберется на пожарном выходе, — я как бы поддерживаю разговор, — хотя они, конечно, не трубят». — «Трубят и свищут, больше свищут», — он говорит. «Это, наверно, кардинал, — я говорю, — кардиналы свищут». Он смотрит прямо мне в глаза: «Да, кардинал. И еще кто-то, на самой верхушке». Минуту он помолчал. Потом оглядел наушники у меня в руках и говорит: «Приятный цвет». — «Да, — говорю, — мой любимый синий цвет, — и прибавляю: — У меня деревьев нет, так что и птицы исключительно уличные, голуби и воробьи». — «Иволги и кардиналы — только этих ярких и вижу», — он говорит. «По сравненью с воробьем, — я говорю, — и сойка будет яркая». Он засмеялся. «Когда я был мальчишкой, мы алюминиевые сковородки на веревках вешали, чтобы отвадить птиц, так сойки — те не боялись». — «Я раньше бросала хлебные крошки из окна, воробьям», — говорю. «Очень мило», — он говорит. «У нас даже кормушек не было, не хотели приваживать птиц к себе в сад». Тут мы надолго смолкли. Он поерзал в кресле, оперся на подлокотники, потом как бы передумал, сложил на коленях руки — ладонь в ладонь. Я говорю: «Может, хотите просмотреть кое-какие мои страницы?» Опять он оглядел мои страницы на полу. Кажется, поразмыслил. «Нет, видимо, это бесполезно, — так он, по-моему, в конце концов высказался. — То есть, я хочу сказать, лучше не надо». Вроде еще что-то он говорил, забыла. Мы стояли уже в дверях, он уже повернулся уходить, и тут я говорю: «А я думала, вы за вещами пришли, которые я унесла, — я замялась, — которые я с работы таскала». Он махнул рукой, будто что-то выкинул, вышвырнул. «A-а, да о чем вы? — На секунду мне показалось, что сейчас он меня тронет за плечо, но он уронил руку. — Не беспокойтесь, — говорит, — все таскали. Директор, и тот таскал». Я закрыла за ним дверь. К ней приникла. Услышала шаги — вниз, вниз по лестнице, потом чуть слышно открылась и закрылась дверь подъезда. Я пошла, села на свое рабочее место. Теперь уже темно, пока печатала, настали сумерки, я слов не разбираю. Ох, Бродт!

(пробел)

Найджел сожрал свой карандаш, весь, кроме того кусочка, который в колесе зажат, и металлической полоски, которая держала ластик, хотя теперь уже он и ластик съел, я заметила, когда утром давала ему кусочек от своего яблока — ну то есть как съел карандаш, он на самом деле только его раскромсал, клочья белой деревяшки и желтой краски валяются среди опилок.

(пробел)

После ужина на следующий день после прихода Бродта, еще светло было, стою я у окна, смотрю, как народ толпится на автобусной остановке через дорогу, и вдруг ребеночек, мальчик, по-моему, как выскочит из толпы и — на дорогу, прямо на проезжую часть. Дикий визг тормозов, на секунду мелькнуло, что это вопит ребенок, и автомобиль останавливается. Причем задняя часть буквально задрана над землей, и в таком положении он еще несколько секунд остается, наклонившись, как бы в ужасе. Потом зад автомобиля опускается, медленно, чуть ли не со вздохом, или так мне показалось. Мальчонка стоит — всего на шаг примерно от автомобильной решетки. Отсюда, сверху, кажется, что просто он загляделся на ветровое стекло. Женщина в синем выскакивает из толпы, хватает его на руки, несет обратно на тротуар. Оба отходят в сторонку. Она опускается перед ним на колени, обнимает за плечико, держа на отлете руку. Не знаю даже, сколько времени прошло, две-три секунды, несколько минут, и вот автомобиль, который чуть не сшиб ребенка, опять тихо покатил вперед, и это — сигнал: он тронул с места, и тут же все пришло в движение, над автобусной остановкой летят голоса, и кто-то орет, и плачет ребенок, все снова в точности как раньше. Сегодня утром не давала Найджелу его катышков, он потому что не прикоснулся к тем, какие у него были, которые я три, не то четыре дня назад ему дала, целую горсть насыпала, и яблока он не ел, значит, сыт. Не знаю, сколько вообще положено есть крысам, но эта очень мало ест.

(пробел)

Про меня забыли в Потопотавоке. Считалось, что я там всего на три недели, осенью, официально то есть считалось, но про меня забыли, невзирая на тот факт, что я была тут как тут, у них на глазах, день за днем, чуть ли не два года целых; потеряли меня из виду, так сказать, средь опадающей листвы; на год и одиннадцать месяцев потеряли. Говорю — меня забыли, но это, конечно, сплошная психология, я же не могу, естественно, знать, что там у них творилось в головах. Может, меня и не думали забывать, может, специально не обращали внимания. Два года на меня не обращали внимания, или про меня забыли. Перевоспитывали молчанием, объявили бойкот, мало ли. Но не то чтобы бесповоротно: иногда чересчур даже много обращали на меня внимания, так что нет, не могли они про меня забыть, и Кларенс не забыл, откуда только ни приходили от него открытки — Новый Орлеан, Кей Уэст, Тампа. И в конце всегда: «Привет тебе от Лили». Когда я говорю, что это сплошная психология, я имею в виду исключительно свою собственную психологию. «Два года целых Эдна прожила позабытая и заброшенная» — да, вот такое дело. Как-то ночью группа скаутов развела костер прямо у меня перед хижиной. Попахивало линчеваньем, страшновато. Стоят все у костра, гогочут, горланят, вдруг начинают петь. Потом у двери у моей столпились, и я им открыла, стояла в дверях и слушала, пока они пели: «Путь далекий до Типперери». Некоторые так и заночевали, на хвое под соснами. Встало солнце, и они разбрелись, они кутались в спальные мешки и одеяла и в утренней дымке выглядели, как странствующие монахи. Некоторые, не все, так именно и выглядели, путаясь в одеже, бродя в тумане под деревьями, и вдруг время замерло, как тогда оно замерло, для автомобиля и мальчика, и стали они картиной. Секунда — и снова двинулись прочь, ворча, матерясь. А за собой столько мусора пооставляли, ужас, и на другой день я вышла, все прибрала, пивные банки, бутылки, бумажные пакеты, объедки, все посовала в пластиковый мешок, мешок этот понесла в Ангар и, так и подмывает сказать, что все вытряхнула на пол в столовой, но на самом деле это я только хотела вытряхнуть, из-за безобразия, какое они учинили у меня под дверью. Я все как-то не могла найти, о чем бы таком попечатать в Потопотавоке. Иногда просто перепечатывала из журналов, раз как-то целый номер «Нью-Йоркера» перепечатала, включая объявленья. Может, даже и не раз. Все, что я там печатала, было напрочь лишено смысла. Давненько я не застревала на Потопотавоке, застревала в смысле, что верчу и верчу, ворошу те давние дела в голове, стараюсь разобраться, и никакая это, конечно, не мания. Я и Кларенсу говорила, что никакая это у меня не мания, просто я думаю про все это, и больше ничего. Иногда я плакала из-за всего этого, сидя на ржавом комбайне или, может, на сеялке, не знаю, на опушке сосняка. Найджел еле шевелится. И дыхание, по-моему, участилось, и с присвистом, по-моему. И бока так и ходят, раньше я не замечала. Такой он был, когда я утром вчера проснулась. Пододвинула ему поилку, носиком поближе к голове. Села за кухонный стол, стала чистить и смазывать машинку Поплавской. Попробовала печатать, и тут только уяснила, в чем непорядок: каретка у нее не ходит, защелка, которая должна обеспечивать этот ход, сломалась, и вот все клавиши работают, а машинка, в общем, ни к черту не годится, разве что печатать тексты в одну строку. Напечатала открытку Поттс: «Найджел живет поживает». Больше

Вы читаете Стекло
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×