ограниченные и неопределенные возможности их встреч в ближайшие месяцы, а может, и годы; несмотря на то что у них обоих – дети, и у каждого своя память о прошлом; несмотря на то что неизвестно, когда судьба и их собственные усилия соединят их в одном городе и под одной крышей, – несмотря на все это, готова ли она считать, что они все равно вместе, а не порознь? Готова или нет? И она ответила – нет!

По письму чувствовалось, что она не щадит себя, скорей наоборот. Она писала, что после отъезда Лопатина вернулась в ту жизнь, какой жила до его приезда. В этой жизни был и снова появился человек, которого она не любит, но который тем не менее появился. И она заново свыклась с этой жизнью как с меньшим злом.

«За те дни, что Вы были у нас в Ташкенте, Вы помогли мне поверить в себя, при Вас я стала сильней и считала, что уже не вернусь к тому, из чего Вы помогли мне вырваться. Считала, что не вернусь. Но когда Вы уехали, из меня словно выпустили воздух. Все, что я говорила про себя и про Вас тогда зимой, была правда. Но то, что я пишу Вам сейчас, тоже правда. Я не хочу быть для Вас второй Ксенией, а той, какой я хотела быть, из меня не вышло. Не пишите мне. Будет стыдно не отвечать Вам, но отвечать не буду».

Таким было ее год назад полученное и много раз потом перечитанное письмо. Тогда, в прошлом году, вопреки ее просьбе, он все-таки написал ей письмо, совсем короткое, короче некуда: «Так тому и быть. Прощайте». Написал, чтоб знала: понял и поставил крест. А теперь, через год, выходило, что крест на всем этом поставлен давным-давно, а могила, оказывается, еще не засыпана.

Вспоминая, как там, на ташкентском вокзале, в последнюю минуту он, заторопившись, снял очки и она целовала его в лицо и в глаза, он снова ощущал жалкую беспросветность своей тоски по этой женщине, из которой, как бы она ни кляла себя, все равно не вышло бы второй Ксении. А крест все-таки поставлен. И в глаза тогда поцеловала, как покойника, словно знала, что дальше ничего не будет.

Думать обо всем этом можно было сколько угодно, радости это не прибавляло, сил тоже, а закалять волю, никому не показывая, что у тебя на душе кошки скребут, не требовалось. Никто этим не интересовался.

В квартире было тихо. Потом чуть слышно звякнула на кухне Нина, наверное, крышкой от кастрюли – снимала пену.

Он встал с тахты, надел пиджак, сел за письменный стол и вынул из ящика стопку бумаги, не слишком толстую и не слишком тонкую, такую, какую до войны любил класть перед собой, когда садился писать что- то новое. Никто не стоял над душой, можно было писать не торопясь, и он тем разборчивым и спокойным почерком, каким писал, когда не торопился, вывел заголовок: «Ночь как ночь».

Может быть, и даже наверное, редактор ждал от него чего-то другого, связанного с более существенными событиями, но ему хотелось написать просто-напросто о том, что делает и о чем думает командир роты в те несколько ночных часов, которые у него остаются до назначенной на рассвете атаки.

Этой весной ему довелось провести ночь с таким, погибшим наутро лейтенантом, и он дал себе слово написать о последних мыслях человека, не знающего своей завтрашней судьбы.

7

Перед отъездом дочери в Омск, рано утром, когда Лопатин по привычке уже встал, а Нина, просидевшая накануне допоздна над учебниками, еще спала, принесли телеграмму из Омска. Лопатин вскрыл телеграмму с тяжелым чувством: ничего хорошего ждать не приходилось.

В телеграмме было всего пять слов: «Вчера похоронила Андрея Ильича. Анна». И за этими пятью словами – решимость все до конца взять на себя. Телеграфировала не когда умер, а когда похоронила, когда уже поздно спешить к ней на помощь. А за пятью словами – вся жизнь, прожитая с человеком, к которому в девятьсот седьмом году, тридцать семь лет назад, невестой, поехала делить с ним ссылку. И теперь на всю остальную жизнь – одна: приедет ли к ней твоя дочь или ты сам – все равно одна. Он подумал не о ближайшем, а о дальнейшем: что делать с сестрой, когда кончится война. Брать ее к себе – нет, не уедет! Ни от тех двух комнат в деревянном старом доме на окраине Омска, в которых прожила всю жизнь, ни от могилы. И от школы своей, бывшей первой женской гимназии, никуда не уедет, а будет там работать, пока не умрет или не выгонят.

– А я испугалась, что ты куда-то ушел, хлопнула дверь, а потом тишина, – неслышно войдя в комнату, сказала за его спиной Нина.

Он обернулся. Она стояла босиком, в одной рубашке. Глаза у нее оставались испуганными, словно он, стукнув дверью, уехал на войну.

– Пойди оденься и приходи. Ты мне нужна, – сказал Лопатин.

– Сейчас, только чайник поставлю.

– Потом. Сначала оденься и приходи.

Он еще раз прочел телеграмму. Она была отправлена из Омска вчера утром. Значит, хоронила она своего Андрея Ильича позавчера, а скончался он, выходило, не то седьмого, не то шестого, в день открытия второго фронта в Европе. «Дождался – и помер», – усмехнулся Лопатин этой несуразной мысли, пришедшей в голову неизвестно от чего, наверно, от воспоминаний о разговорах про второй фронт с людьми, которых уже нет на свете. И было бы в этом, в том, что они уже отвоевали свое и их нет на свете, что-то несправедливое, чего уже никакой второй фронт не поправит и никакая победа не воскресит.

А сами воспоминания возникли после вчерашнего вызова к редактору, спросившему, когда он сдаст рассказ и когда отправит дочь. Лопатин сказал, что рассказ сдаст завтра утром, а дочь отправит завтра вечером.

– Это правильно, – сказал редактор и окинул Лопатина с ног до головы быстрым, оценивающим взглядом. – С утра, прежде чем привозить рассказ, заезжай в госпиталь, можешь дежурную машину взять, пусть тебе там еще раз рентген сделают и все, что требуется. Если не застанешь меня в редакции, я, возможно, буду в Генштабе, рассказ оставь, но сам сиди дома, не отлучайся. Ясно?

– Ясно.

Действительно все было ясней ясного. Редактор предвидел в ближайшем будущем разворот событий и ехал завтра в Генштаб знакомиться с обстановкой и искать в ней подтверждения своим догадкам.

В редакции вчера было многолюдней обычного: по коридорам ходили вызванные с разных фронтов корреспонденты; чтобы они зря паслись в Москве, редактор не любил, значит, собирался куда-то отправить.

– Зачем он тебя вызывал? – спросила Нина, когда Лопатин вчера вернулся домой.

– Торопил, чтобы рассказ сдал.

– А еще?

– А еще – не знаю. Поживем – увидим.

Оказывается, это «поживем – увидим» так встревожило ее, что сегодня, услышав стук двери, она прибежала в одной рубашке.

Вернулась она быстро, умытая, причесанная и одетая, с видом человека, готового в дорогу.

– Я все-таки на всякий случай поставила чай.

Он кивнул и протянул ей телеграмму.

– А можно я полечу? – спросила она. – Надо помочь ей все сделать. Там у нас это очень трудно.

Услышав это, он понял, что она одновременно и прочла и не прочла телеграмму. Поняла, что в ней смерть, а тех слов, которыми было написано про эту смерть, не поняла. Она продолжала держать в руках телеграмму и смотрела на отца.

– Наверно, сегодня уже нельзя полететь? А может быть, все-таки можно?

– Прочти еще раз, – сказал он.

Она прочла еще раз и поняла.

– Уже похоронила, – сказала она пораженно. – Почему же она…

– Не вызвала нас с тобой на похороны? – договорил за нее Лопатин. – Наверно, потому, что знала из нашей с тобой телеграммы, что я недавно из госпиталя, а ты сегодня выедешь в Омск. Не захотела срывать меня, как она считает, с постели или сокращать наше свидание с тобой. Наверно, так. Как это у нее водится, подумала о нас, а не о себе.

– Что же теперь нам делать?

– Делать, как собирались: тебе ехать к ней в Омск, а мне сидеть и ждать, когда придет моя очередь ехать на фронт.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×