Это было ее главный козырь. Прошлое поправимо. Ему было жарко, больно, сладко, невыносимо и как-то безнадежно тоскливо и потерянно.

– Что же ты молчала? – сказал он. – Семь лет.

– Было не время.

– А теперь время?

– Почему бы нет? – сказала она и выразительно посмотрела на него. Возможно, она ожидала, что он бросится к ней, и начнутся объятья, и потом она вырвется и скажет, подожди, мне нужно принять ванну. И он скажет – я с тобой, и в ванной, не дожидаясь горизонтали простыней, они совершат первый акт возвращения друг к другу, стоя, качаясь рядом, как два дерева в бурю… Но он не сделал шага навстречу. Это ее неудачное «не время» вернуло все на свои места, и он почувствовал к ней что-то похожее на ненависть, – нет, это слишком сильное слово – на раздражение и протест. Хорошо она все рассчитала, прямо по хронометражу. Хронос – время. Нет, эта хроническая болезнь больше не вернется. Назад пути нет. К тому же мастер не один – у него есть веселая двадцатилетняя подружка с гладким телом – он уже написал с нее пастелью кучу ню, которые неплохо продаются. В постели она, может, и не богиня, но жрица, это точно. Она все умеет, от всего получает удовольствие и выполняет любые его прихоти. Конечно, он понимает, что этот аппетитный супчик сготовлен не на небесах, а, скорее, в подземной кочегарке, ну и что с того. Да, нынче многие прыгают в постель от голода и неустроенности, а он кормит, одевает. Любит ли она его? Едва ли. Но она любит все, что около него – тепло, достаток, сытость, деньги. За все надо платить – рынок на дворе, время собирания ваучеров.

– Да, а Павлик, – спросил он словно невпопад, намеренно меняя тему, – с кем ты оставила Павлика?

И она его поняла, она поняла больше, чем он мог бы сказать вслух. И лицо ее замкнулось.

Впрочем, накормив, напоив, он, поскольку был свободен, а подружка намечалась только под вечер, поставил мольберт, взял лист картона и стал набрасывать итальянским карандашом ее портрет.

– Да, а что с той картиной было? – спросила она. – Как дальше события развивались?

События? Или мы их придумываем сами, или их нет. События происходят только в душе. В Питере ему тогда сказали, что какой-то урод порезал его картину. Ее сняли и вернули. Страховку не заплатили. Не тот статус, не та выставка. Скорее всего, страховка все же была, но досталась не ему, – может, худфонду или еще кому-нибудь из организаторов. Впрочем, было бы смешно получить компенсацию за собственный идиотизм.

– А где она?

– У меня в мастерской. Это далеко, на другом конце города. Там холодно. Сейчас там мой приятель живет, больше ему негде. Из семьи ушел… – сочинял мастер на ходу, на случай если она вдруг попросит там остаться. Ему уже было ясно, что здесь он не стерпит ее присутствия и, рисуя ее портрет, он обдумывал пути к отступлению.

Портрет не получился. Да, собственно, иначе и быть не могло. Кто она ему, что здесь делает? Да, волосы ее – он только теперь увидел, точнее вспомнил ее волосы, – они поблекли и развились и перестали быть частью ее красоты. Круглое лицо с острым носиком и каплевидным подбородком, маленький скупой ротик, жеманно заостренные мыски верхней губы. Вот только глаза. Очень похожа на кошечку с поздравительной открытки. Несколько помятую жизнью. Какой он кретин, что дал слабину, согласился ее принять. Давай, мол, приезжай. Любопытство мучило, какая она теперь, и еще, может, желание возвратить должок – скажем, поиметь ее, а потом рассмеяться в лицо. Нет, он не злой. Но обиды помнит, обиды он не забывает никогда. Если прощать обиды, то зло восторжествует. На этой мысли он остановился и хмыкнул.

– Что? – встрепенулась она – Я смешно выгляжу?

– Нет, это я про себя – сказал мастер. Ему и впрямь вдруг стало смешно. Никто не может обидеть больше дозволенного. Ты обижен настолько, насколько слаб. Вот она истина. Любовь сделала его слабаком. Он далеко зашел в своем унижении, но теперь он свободен. И вот еще что. Он понял, почему сказал ей – приезжай. В тот момент он был уверен, что между ними что-то будет… Какая глупость, какое подростковое заблуждение! Теперь это было невозможно. Но тогда накатывала другая горьковатая мысль: если так, то Она никогда не была его единственной женщиной. Было просто наваждение. Просто запах ее подмышек и гениталий, когда-то сводивший с ума. Если очень честно, если очень-очень честно, если честно до той глубины, дальше которой лишь тьма неведения и пустоты, то и близок с ней он никогда не был, – той близостью, когда две души становятся одной. Потому что она никогда не разделяла его взглядов ни на что, потому что она никогда не растворялась в нем, доверяясь ему лишь на уровне физиологии, но душой, душой она была где-то отдельно, может быть, душа ее даже плакала от разъединенности в миг оргазма. Потому что алкала она другого человека, который даровал бы ей этот оргазм. Он вдруг вспомнил то, что ранее отмечал сторонне, бесстрастно как счетчик, – то, как изменялось ее лицо после соития, не желая дышать спокойствием, чудом достигнутой высоты, а стремительно, даже панически возвращаясь на землю, словно у нее там был зарыт клад. Она никогда не забывала об этом кладе. Да, она отправлялась с художником в высоты, но всегда была привязана к земле, подергивала за веревочку – не оторвалась ли, все ли на месте, все ли при ней, не обронила ли она чего-нибудь важного после сумасшедшей секс-пляски. Этим кладом, этим противовесом, возвращавшим ее в ту точку, с которой она взмывала с художником, был ее Костя.

Любви к нему, мастеру, не было никогда. Не было ни мига любви. Была физиология. Сладкий трахач. Упоительный перепих. «Она просто сладкоежка», – вдруг подумал мастер, сидя перед картоном, на котором появилась чужая ему тетка, которой было уже за тридцать, и которая прикатила к нему от мужа и ребенка с какой-то идиотской идеей, ему абсолютно непонятной.

– Да, а как твоя работа? Ты практикуешь, или медик-теоретик? – спросил он, хотя это было ему абсолютно неинтересно.

– Не спрашивай, – сказала она. – Знаешь, сколько теперь платят кандидатам?

– Догадываюсь, что мало.

– Мало – не то слово.

– Как же вы живете? – мастер сделал сочувственное лицо, и даже действительно посочувствовал краем души, откликающимся на социальные пертурбации времени, но другим краем души, откликающимся лишь на его собственную удачу, он чуть ли не обрадовался, во всяком случае, чуть ли не позлорадствовал, хотя тут же стыдливо погасил в себе этот едкий огонек.

– Так и живем. Устроилась по совместительству в медкооператив. Массажисткой. А муж, – она сделала паузу, словно прикидывая, стоит ли на такого мужа отвлекаться, – ремонтирует бытовую технику. На новую у людей просто денег нет.

– Да, – сказал мастер, – тяжелые времена, – думая однако о том, что именно в этим времена жизнь его так красиво расцветилась заграничными флагами и вымпелами…

– Ты-то как? У тебя-то хоть все хорошо? – сказала она, и это прозвучало, как если бы она искренно этого желала, потому что так ей было нужно.

– У меня о’кей, – сказал мастер, – как всегда. Я от государства не завишу. В Риме вот был. В Венеции.

– Что, красиво? – жалко прозвенел его голос.

– Шедеврально, – сказал он. – Лучше не бывает.

– Расскажешь?

О, какие нотки зазвучали у нас – зависимые, ожидающие… Ее жизненный план дал трещину, семья, служба, – все не задалось, и она приехала к мастеру. Чтобы поправить дела и, может быть, даже создать с ним новую семью.

Вы читаете Эпилог (версия)
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×