Конечно, на всех не хватит ни городов, ни теплоходов, ни улиц. Да и не в этом, очевидно, главное, не в этом смысл жизни. Но думаю, легче жить, сознавая, что ты полезен людям, что ты достоин, пусть самого маленького, пока еще безымянного, лунного кратера!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Старый Комод моего детства

С высокой кручи гордого утеса, где голый камень окружал меня, я вниз сошел и там раскрыл себя, помимо воли став каменотесом.

Микеланджело Буонарроти (1475–1564)

Чем больше углубляюсь я в книгу, тем труднее мне определить ее жанр. Это мои мысли, взгляды, рассуждения. Но мои лишь частично. Парадокс: я пишу книгу, а она, если можно так выразиться, переписывает меня. Потому что заставляет упорядочивать мысли и взгляды, проверяет их на «психологическую совместимость» и устойчивость. Ведь как часто мы по одному и тому же поводу сегодня рассуждаем так, а завтра этак!

Не упрекаю себя и других в беспринципности, в двуличии. Взгляды не есть нечто раз и навсегда сформировавшееся, застывшее. Они эволюционизируют, а иногда с ними происходят и революционные превращения.

В 1958 году «Советская Россия» издала мою книгу «Радиоэлектроника или рассказ об удивительных открытиях: о том, как человек приручил волну, о новом Аладине и его лампе, о том, как подслушали разговор звезд, о ста профессиях «мыслящей» машины и о многом другом». С тех пор кое-что в моих взглядах изменилось. Во-первых, мне перестали нравиться столь длинные названия. А во-вторых… Прежде я писал: «утверждают, что электронная машина со временем обретет способность самостоятельного мышления, что может быть создан «электронный мозг», не уступающий человеческому и даже превосходящий его». По моему тогдашнему мнению с этим нельзя было согласиться. В обоснование я приводил слова профессора Э. Кольмана: «… Машина не может ненавидеть и любить… она не имеет чувств, воли, не имеет характера… ее «память» не похожа на человеческую память, потому что наша память окрашена всякими переживаниями, между тем как у машины имеется лишь формальная, количественная модель памяти…» Тогда все это казалось мне убедительным, сейчас — нет. Мои взгляды на проблему искусственного интеллекта, мыслящей машины диаметрально изменились. И пусть бросит в меня камень тот, с кем такого никогда не случалось.

Стал я с тех пор мудрее? Нет, но умудреннее (так, по крайней мере, мне кажется) — да.

Иногда мы, не вдумываясь, произносим чужие слова, воспроизводим чужие мысли, принимая их за свои. А потом вдруг обнаруживаем, что они не только не свои и даже не просто чужие, а чуждые.

Значит ли это, что я ратую за непостоянство взглядов, за идейные и прочие шатания, от которых рукой подать до измены идеалам и т. п.? Вовсе нет. Я просто вижу, что так бывает и (к сожалению или нет?) нередко. Сошлюсь на эпизод из «Лирического предисловия» к книге Анатолия Горелова «Гроза над соловьиным садом» (издательство «Советский писатель», Ленинградское отделение, 1975 г.):

«Это было свыше сорока лет назад… Молодой коммунист, редактор рапповского журнала, я… упорно продолжал любить стихи Александра Блока… В те годы в некоторых справочных изданиях предуведомлялось, что блоковский культ «вечной женственности» всего-навсего отззук «феодально- рыцарского романтизма», что стихи «Снежной маски» возникли в результате бегства поэта в «личную жизнь», что даже в «Скифах» поэт ориентируется «на отсталые крестьянские массы, переплескивающиеся в азиатские орды». Не будем жестоки, не станем называть фамилии авторов подобных вердиктов, ибо все мы- в боях и ошибках — пробивались к более высокому уровню понимания эстетических проблем времени».

Действительно, не будем жестоки, в том числе и к Анатолию Горелову, который любил стихи Александра Блока хотя и «упорно», но «с некоторым смущением», причем и «любовь» и «смущение» оставались «в глубине души», а вслух (упаси бог высказать «слабость»!) не упоминались, поскольку сам Горелов, видите ли, «ничего поделать не мог». Спасибо ему хотя бы за то, что через сорок с лишком лет он все-таки преодолел юношеское смущение и написал о Блоке превосходную книгу.

Примечание: не забывайте, что эти записки написаны в восьмидесятые годы двадцатого века. Сегодня, в начале двадцать первого, я мог бы привести куда более «жестокие» примеры эволюции (скорее, революции) взглядов, когда вчерашний партийный функционер клеймит коммунизм, которому в восьмидесятых поклонялся, как божеству, когда преподаватель «научного атеизма» читает лекции о канонах религии, когда старший лейтенант становится священником… в своей же дивизии…

Ловлю себя на том, что книга уходит из-под контроля. Только в этой главе! — утешаюсь самовнушением. Потом снова верну ее в русло, а сейчас пусть резвится, роется в моей памяти, словно в старом комоде…

И вот, слово за слово, — появился в моем рассказе Старый Комод. Не случайно пишу его с большой буквы — это не столько вещь, сколько символ.

Перед войной мы жили в подмосковном поселке Лосинке, Лосиноостровке. В 1939 году его переименовали в честь полярного летчика Михаила Сергеевича Бабушкина (I893-I938), участника челюскинской эпопеи и высокоширотной экспедиции ледокола «Садко», Героя Советского Союза, родившегося поблизости от поселка в погибшего при авиационной катастрофе. В I960 году Лосинка, как ее по-прежнему предпочитали называть старожилы, вошла в черту Москвы.

Мы жили в так называемом стандартном, то есть двухэтажном дощатом, оштукатуренном снаружи и изнутри доме, похожем на барак. Отопление печное, туалеты в тамбурах, вода из колонки.

К нашей крошечной квартирке в торце дома примыкала веранда, имевшая два входа — со двора и из комнаты. С годами она обветшала, наружную дверь забили. Веранда не отапливалась, поэтому пользовались ею только летом. Тогда ее облупившийся фасад заплетал вьюнок с бледнорозовыми сла- боароматными цветками, и дом, при очень развитом воображении, можно было принять за старинный рыцарский замок.

На веранде стоял Старый Комод. Ящики его рассохлись, им уже давно не пользовались по назначению, но не выбрасывали. В ящиках скрывался хаос, самый настоящий мифичесий хаос, полная противоположность порядку — «космосу»: железки различного происхождения и предназначения, радиолампы (я страстно увлекся радиолюбительством), шурупы, пружинки и многое другое из того, что называют бесполезным хламом. Во всем этом я копался с наслаждением, словно старьевщик, и всякий раз находил что-то неожиданное…

Во дворе стоял деревянный, посеревший от времени и дождей стол. По вечерам на нем забивали «козла». Днем же он пустовал; поблизости сушилось белье, бродили сытые коты. Придя из школы, я — это бывало не часто, но запомнилось отчетливо, — ложился навзничь на стол и смотрел в небо. Небо было голубое, его еще не прочерчивали инверсионные следы реактивных самолетов, по нему плыли невозмутимые облака. Оно казалось ошеломительно свежим, словно нечаянное открытие, и принадлежало мне одному…

Да, это было мое небо. Я лежал, смотрел и мечтал, ни о чем определенном. Веял ветерок, и это меня безотчетно волновало, набегали, сменяя друг друга, звуки и запахи, — я невольно запоминал их.

И Старый Комод, и стол — стартовая площадка в небо — стали частицами моей жизни, клетками моего мозга. Они — последнее, что сохранилось от детства.

А такого неба я больше не видел. Видел всякое: в дымном чаду, разрывах зенитных снарядов. Видел схватки одиноких «И-16», легендарных «ишаков» («рус-фанера» — называли их немцы), со стаями железных «мессершмидтов», видел, как «юнкерсы» роняли безобидные на вид слезинки-бомбы. Но такого неба, как в то предвоенное лето, больше не видел. Сколько раз потом приходилось мне подниматься в небо, сходиться с ним один на один, однако это было уже совсем, совсем другое небо. А того я так и не увижу…

Вы читаете Прощание с веком
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×