своих. С ним было не страшно. А сейчас она жалостливо смотрит на четверых беспечных малышей, затеявших на полу шумную возню (Миша отправился в город, авось подвернется случай подзаработать), — смотрит, прячет лицо в ладонях и рыдает беззвучно: «Что мне делать, как выходить вас, деточки вы мои!..»

Последние слова мужа, когда они прощались, были о детях: «Если со мной чего случится, не падай духом, Ариша, власть теперь своя, в беде не оставят. Выучи ребят, на ноги поставь…»

«Тут бьешься, не придумаешь, как сберечь их от голодной смерти, а ты говоришь — выучи. Пятеро ведь. И такие они еще несмышленыши, что сердце заходится смотреть на них…»

Но прав был Владимир Кузьмич. Революция не оставила семью Колесниковых на волю божью. Пришли дядя Коля с Наумычем, заботливо расспросили обо всем, устроили старших, Мишу и Леню, в детский дом.

Странное это оказалось заведение. На нем, как и на всем вокруг, лежала печать переходного времени. Здесь прежде был Первый кадетский корпус, где учились сынки дворян и буржуев. Революция прервала карьеру будущих офицеров на начальных шагах, но в корпусе еще много оставалось барчуков, щеголявших в кадетской форме и гордо задиравших нос, полагаясь на титулы или на тугую мошну своих родителей. Одни ждут, когда за ними явится маменька или кто-нибудь из прислуги и заберет их домой. А пока что целыми днями валяются на койке, поплевывают в потолок. Другие, уже успевшие вкусить «радостей жизни», дуются в карты, зазывают к себе курсисток, ночь напролет хлещут шампанское и ведут разговоры о том, что если не завтра, то на следующей неделе большевики захлебнутся собственной кровью. На бедноту, на рвань, вроде Лени, они смотрят свысока, при встрече презрительно кривят губы и ухмыляются.

У кадетов уйма доброжелателей, им то и дело приносят булки, яйца и даже шоколад, а таким, как Леня, приходится довольствоваться осьмушкой хлеба, в котором не столько муки, сколько отрубей. И дважды в сутки хлебать пустые щи из кислой капусты. Живот западает, штаники не держатся.

Нарождается новый день — наваливается забота о хлебе насущном. Голодный паек особенно тяжело сказывается на Мише, потому что он много крупнее ребят своего возраста. Похудел парень, пожелтел, личико сморщилось, уж не поет он, как прежде, задорно: «Смело, товарищи, в ногу…» Слоняется из угла в угол, низко опустив голову. Между кадетами и сиротами частенько вспыхивают ссоры из-за еды. Воспитатели, большинство которых служило, когда здесь был еще кадетский корпус, поначалу прикидываются, будто ничего не видят, но если в схватке берут верх сироты, разнимают, ругаются: «Ах, какие хулиганы! Марш по своим комнатам! Не то сегодня же отчислим…»

Однажды за обедом кадет, сидевший рядом с Леней, проворно вытащил из своей тарелки два жирнющих куска баранины и спрятал под клеёнчатую скатерть. Увидел Леня мясо — слюнки потекли. Он повернулся к брату и зашептал:

— Мишка, Мишка, у кадета в супе было две вот таких, — Леня показал кулачок, — кусины мяса!

Миша выскочил из-за стола, зачем-то засучил рука ва, подошел к кадету.

— Эй ты, золотопогонник! Отдай-ка один кусок Лене! Не видишь разве, — он указал на брата, — исхудал совсем, в чем душа держится.

Кадет накрыл белыми пухлыми руками оттопырившуюся клеенку.

— Не дам! Это моя доля!

— А почему на твою долю попало два жирнющих куска, а Лене даже облизнуться не досталось?

— Не знаю. Стало быть, счастье у него такое. Не подходи, Альберту Францевичу пожалуюсь! — В глазах кадета были жадность и испуг.

— Коли добром не отдашь… — Миша стал отрывать пальцы кадета от скатерти.

Тот заверещал, будто девчонка.

— Не трогай! — и вцепился зубами в Мишину руку. — Убери грязную лапу, а то…

— А то? — передразнил Миша, ощерившись как волчонок.

— А то? — Кадет сложил нежные пальчики свои в кулачок и помахал перед Мишиным носом. — Смотри, какая увесистая штука!

Миша чуть не лопнул от злости. Запыхтел, покраснел. Так стоят они друг против друга: нарядный кадет, затянутый в талии, по-девичьи тонкой, ремнем, на пряжке которого выбит двуглавый орел, и большеголовый, коренастый Миша, поблескивающий голодными светло-синими глазами.

Буря еще не успела разразиться, как между ними просунулся Леня. Тоже сжал пальчики в кулак, приподнялся на цыпочки и поднес свою маленькую, но крепенькую «гирю» к лоснящимся губам кадета:

— А эта штука, по-твоему, сколько весит?

Все, кто был в столовой, дружно загудели:

— Уф-ф… Убил!

— Паяц!

— Молодец, Ленька!

Можно было считать, что конфликт исчерпан, но кадет Николь плеснул ковш масла в уже затухающий огонь. Он оттолкнул Леню, процедив сквозь зубы:

— Эй, поганый большевистский щенок!

— А ты буржуйский щенок, да? — Миша рассвирепел и содрал погон с плеча кадета.

— Ах, ты за погоны мои хватаешься, вшивая собака…

Николь двинул Мишу по зубам. Миша влепил ему по уху. Николь, схватившись за голову, заскулил, поплелся в сторону. Тем часом на Мишу налетел другой кадет.

Через минуту уже невозможно было разобрать, кто на ком сидит, кто кого лупцует, только было слышно, как на столе звенят тарелки и с глухим стуком сыплются удары на чьи-то спины и бока.

Трудно сказать, как долго тянулась бы эта схватка, сколько тарелок было бы перебито и сколько окровавлено носов, — войну не на живот, а на смерть прекратил Альберт Францевич. Его зычное: «Смирно-о!» — сразу остудило разгоряченные головы и заставило разжаться занесенные кулаки. В мгновенье ока все кинулись по своим местам. Некоторые даже успели подхватить ложки и давай шумно хлебать из уцелевших тарелок холодные щи. Только Леня все не унимается, оседлал кого-то и обеими руками дубасит по мягкому месту:

— Вот тебе, буржуй! На тебе, щенок! На!..

— Хватит тебе, Леня! — кричит ему тот.

Он открывает глаза и видит, что вцепился в своего родного брата Мишу.

4

Леонид проснулся от ноющей боли в руке.

Всласть выспался. Он еще со студенческих лет приучился довольствоваться тремя-четырьмя часами сна в сутки. Куда ж деваться теперь? Луна еще не взошла. Небо кажется черноземной пашней, куда пригоршнями, будто зерна из лукошка, набросали звезд. Похоже, что сеятель торопился или оказался нерадивым — в одном месте звезды посеяны густо, а в другом раз-два и обчелся. Одни яркие, озорные — подмигивают и зовут, другие словно догорающие искорки — мерцают еле различимо. Есть и такие, что вспыхивают вдруг, замедленной молнией прорезают полнеба и пропадают совсем.

Леонид вышагивает по палубе. Здесь тихо и безлюдно. Только внизу в машинном отделении без устали гудят мощные дизели да тревожно шумит за кормою волна.

До света еще далеко. Леонид прошел в носовую часть корабля. Если смотреть отсюда на море, то кажется, что корабль плывет томительно медленно и что целая вечность пройдет, пока они достигнут родных берегов. Слишком тягостно для души это зрелище. Он снова отправляется на корму, где, расширяясь, убегает в ночь — все дальше и дальше — белый, в золотистых блестках шлейф. Веселее становится на сердце. Движутся, значит. Но и такая скорость не устраивает Леонида. Ему бы взмыть ввысь, как орел, которого они видели днем у скал Капри, и лететь, лететь… Он задирает голову, будто надеется разглядеть в высоте парящую птицу и видит над собою серебряную полосу Млечного Пути. Сколько раз, с

Вы читаете Прощай, Рим!
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×