свившись, как свиток».

— Заглянуть в судьбы души в загробной жизни было бы со стороны человека не только нелепостью, не меньшею, чем если смотреть на звезды в микроскоп, но явилось бы умалением значения бессмертия, потому что всякое описание его являлось бы, при наших средствах познания и мышления, простым антропоморфизмом, низкопробным очеловечиванием тех высших, нам совсем не известных законов и форм, для описания которых, по самому существу дела, у нас, еще не умерших, не кончивших круговорота жизни, не может быть ни линий, ни красок, ни соображений, ни букв. Подобное описание могло бы удасться хотя сколько-нибудь только в том случае, если б загробное будущее стало настоящим. Есть одно чудесное место в Евангелии Иоанновом, подкрепляющее мои слова и свидетельствующее о том, что нам, по нашим законам и формам, не судить о законах и формах загробного бытия. Ученики Христовы допрашивали однажды Спасителя о том: куда он идет? что обещает? «В доме Отца моего обителей много», ответил он им, «а если б не так, я сказал бы вам: я иду приготовить место вам». В ответе этом имеется несомненный намек на другие, многие «обители», новые и нам не известные, бытие которых не обусловливается даже такою необходимостью, как «место» их существования! Спаситель прямо говорит, что он избег, и не сказал слова «место», а сказал гораздо более широко и неуловимо — «обители», прибавив еще для пояснения, что «их много».

— Этих «обителей», этих иных форм бытия, не нуждающихся в «месте», — мы не знаем и знать не можем. Они явятся фактическим настоящим только для умерших людей. Если я сказал с уверенностью, что открытую дверь в единоличное бессмертие я вижу, то с тою же совершенно уверенностью и на тех же самых основаниях утверждаю я самым положительным образом, что никакого общения физического между умершими и живыми быть не может. Весь спиритизм, весь медиум — это нечто вроде слабоумия или даже идиотизма в мышлении человека. Совершенно так же, как невозможно обратить в механическую силу, отработавшую вконец и пришедшую к равновесию часть тепла, и она для мира безвозвратно исчезает, успокаивается, совершенно на том же основании говорю я, что душа умершего человека никоим образом, ни под каким видом в общение с покинутым ею миром войти не может! Существуют ли отошедшие здесь, между нами, или обретаются они где-либо в пространствах, это вопрос праздный и совершенно бессмысленный; если бы было возможно какое-либо физическое общение, то душа умершего еще не окончила бы земного бытия своего, вполне с ним не рассчиталась, была бы непременно, если можно выразиться, «материеспособною», т. е. еще не улетучившеюся частью тепла, была бы причастна «земляности»; это последнее совершенно подходящее слово нашел я где-то в сочинениях паломника Муравьева. Ожидать появления кого-либо из мертвых — это совершенно то же, как если бы какое-нибудь земноводное каменноугольной формации вдруг пожелало встретиться с другим земноводным из формации меловой. Между ними легли время и невозможность, и появление мертвого явилось бы полным отрицанием причинности и условий загробного бытия. Видения, несомненно, могут иметь место, но они будут явлениями чисто субъективными, способными исчезнуть при надавливании пальцем одного глаза в сторону и нарушением параллельности глазных осей.

— Вот основные черты моих доказательств, Семен Андреевич, — договорил хозяин. — Есть много мелких, несущественных вопросиков, висящих подле этих основных линий, например, вопросы о том: в какой момент жизни, в эмбрионе ли, и когда именно, образуется душа, пригодная для бессмертия? Имеют ли душу идиоты от рождения? Не может ли сложившаяся для бессмертия душа вследствие чего-либо сгинуть или регрессировать, т. е. не совершится ли с нею то, что сказано в Деяниях Апостольских, что «всякая душа, которая не слушает Пророка того, истребится из народа?» Не следует ли предполагать в этом смысле, что всякий человек, уподобляющийся низшему организму, т. е. животному, в зверстве, плотскости и т. п., добровольно спускается на низшую ступень развития в бытии земли и, следовательно, такая душа для дальнейшего развития в будущей жизни становится непригодною? Что будет с самоубийцами? Какие будут у души внешние облики и будут ли? Как определятся отношения мужей, имевших двух или трех жен, к этим своим половинам, да и насколько сохранятся идеи муж и жена — и прочее, и прочее. Но эти и множество всяких других вопросиков обойду я совершенно; не забудьте только и обратите ваше внимание на то, что в признании бессмертия души кроется целая система высокой нравственности, своеобразия, естественно- научная этика, возбраняющая человеку быть дурным, злым, мстительным и требующая от него добра, благотворения, милости и прощения других. Посмотрите, как правильно определяется при этом взгляд наш на воспитание детей, на семью, на всех малых сих? Как понятно и просто объясняется уважение к предкам, к родителям, как становится необходимо и понятно почтение к могиле, в которой почил остаток того, что послужило куколкой для развития бессмертной души. Какое обрисовывается тут поразительное сходство опять-таки с требованиями Евангелия, перед которым не могу не благоговеть? Но все это может составить предмет не одной такой беседы, как наша, а целого ряда бесед. На этот раз, Семен Андреевич, вы меня извините; мы уже и так засиделись, а мои больные ждут, пора идти! Петр Иванович и Подгорский поднялись с мест.

— Одно слово, Петр Иванович, — спросил Подгорский. — Я близок к тому, чтобы согласиться с вашими доводами о логической необходимости бессмертия; я неоднократно слышал от вас указания на замечательные совпадения слов «Священного Писания» с выводами науки, ну а где же место в системе вашей для сути сутей этих книг: веры, церкви, молитвы?!

Темное облако прошло по выразительному лицу Петра Ивановича, и он, взяв фуражку, для того, чтобы выйти из дому, остановился. Подгорский продолжал:

— Вот, например, нечто для меня необъяснимое. В вашей амбулатории икона Богоматери висит, как ей подобает — иконою, а перед нею теплится лампада, а вот это превосходное изображение Распятия, здесь, в вашем кабинете, помещено как бы в виде картины; что это значит?

— Там, в амбулатории, — медленно проговорил Абатулов, — икона висит для народа… здесь, в кабинете, для меня… и это больное место всей моей системы… я, видите ли, достаточной причины для того, чтобы признать идею веры, иконы, не имею. И это, поверьте мне, великая грусть моя, если угодно — трагическое положение. Тут нужна вера, а ее-то у меня и нет… Я не вижу достаточной причины в необходимости веры, когда верить могу я только одному убеждению… Вы, может быть, Семен Андреевич, удивляетесь той уверенности, с которою я говорю это? Но я буду откровенен, как был: там, где мне не хватало уверенности, я всегда прямо сообщал вам, что доказательств не имею, и, на том же основании безусловной правдивости, я должен сказать вам, что многого в моей системе и моих заключениях я сам не понимаю… есть пробелы… есть темнота… Если для меня вполне ясна логическая необходимость признать единоличное бессмертие души, то я до сих пор все-таки еще не мог найти положительного, или хотя мало- мальски сообразного с моей системой определения значения веры, земной церкви и молитвы. Если наука документирует мне бессмертие, то зачем мне вера? Если я могу обойтись без веры, зачем мне — внешняя, обрядовая, земная церковь? Если не нужно ни веры, ни церкви, тогда зачем мне молитва, служащая связью им обеим, пускающая свои корни и имеющая свою причинность только в этих двух? Непонимание мною этих трех «психических организмов» поистине пугает меня… Что, если лжива вся моя система? Ну а теперь, — заключил Петр Иванович, — пойдемте к моим больным.

Оба они вышли из комнаты и направились к кибиткам, под шум не умолкавшего родника.

VI

Не успели Петр Иванович со своим гостем, находившимся, надо сказать правду, в каком-то одурманении от очень длинной лекции хозяина, местами в высшей степени любопытной, выйти из ограды Родниковки в сторону кибиток, как вдруг из-за угла ограды почти наскочил на них конный калмык. Ограда Родниковки состояла из небольшого валика и рва перед ним, густо заросших бурьяном, будяками, полынью и перекати-поле, между которых засели прошлогодние остатки тех же трав, поломанные, серые и колючие, что, вместе взятое, образовывало действительно нешуточную преграду; конь калмыка, сразу осаженный, даже скользнул обеими задними ногами в ровик. Завидев Петра Ивановича, калмык снял шапку.

— Что, братец? — спросил Петр Иванович, — Ты ко мне?

Калмык не сразу ответил; он, видимо, стеснялся говорить. Это стеснение было проявлением той удивительной чувствительности простого народа, никогда и никем ему не преподанной, которая врождена ему и которая подсказывает простому человеку, что сообщать кому-либо о несчастии надо не вдруг, а исподволь.

— Что случилось? Говори! — спросил Петр Иванович. — Беда какая, что ли?

Калмык утвердительно покачал головою.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×