«священный» и — забывая, что и он «священный», как «жрец» науки, — доносит на символиста, которому казалась смешна идеология «тверских земств», долженствующих навеки облагодетельствовать Россию конституционным строем.

В 1898–1901 годах мы знали твердо: идет гроза; будет и гром; но будут и ослепительные зори: зори в грозе.

Это было знанием рубежа, ставшего в первых годах начала столетия «нюхом»; но «нюх», «инстинкт» в иных случаях есть приобретенный навык: рядом упражнений в разгляде реальных фактов.

Задание этой книги: в образах биографии, в картинах быта, обставшего детство, отрочество и юность, показать, как в «Бореньке», взятом на колени маститостью, на этих мягких коленях сложилось жесткое слово о рубеже, в результате которого его сошвырнули с колен и перед ним захлопнулись двери, куда была внесена на ручках настоящая паинька, Т. Л. Щепкина-Куперник.

«Боги Греции, как она поет!»

В данной книге я хотел бы элиминировать идеологию; идеология юноши будет взята мною «постольку, поскольку»: как симптоматика, как эмпирический процесс вываривания каких-то там «нюхов» о дождях и прочем, в результате которых столь многие, промокнув, приняли образ… мокрых куриц. Постараюсь, где нужно, не щадить и себя.

Глава первая

Математик

1. Николай Васильевич Бугаев

Когда поворачиваюсь на далекое прошлое, то неким веяньем, как бы из подсознанья, сквозь образы, мне заслоняющие первые образы воспоминаний, их все упразднив, — поднимается тьма; силюсь в ней что-то высмотреть, силюсь довспомнить начальные прорези самосознания: сил не хватает. Тогда-то из бездн темноты мне выкидывается лишь образ отца.

Его влияние огромно: в согласиях, в несогласиях, в резких мировоззрительных схватках и в жесте таимой, горячей любви он пронизывал меня действенно; совпаденье во взглядах и даже полемика с ним определяли круг моих интересов; с ним я считался — в детстве, отрочестве, юности, зрелым мужем.

В детстве:

— «Откинется: весь подобрев, просияет, и тихо сидит; в большой нежности, — так: ни с того ни с сего: большеголовый, очкастый, с упавшею прядью на лоб, припадая на правый на бок как-то косо опущенным плечиком; и… засунувши кисти совсем успокоенных рук под манжетом к себе; накричался; и — тихо сидит, в большой нежности, — так, ни с того ни с сего; улыбается ясно, тишайше: себе и всему, что ни есть» («Крещеный Китаец», стр. 21)1.

Он поражал младенца кротчайшим лицом, просиявшим улыбкою; ведь некрасивый и часто свирепый на вид; кипяток: раскричится, — на весь Арбат слышно; а мы — не боимся; улыбка отца была нежная, просто пленительная; лицо — славное: не то Сократа, не то — печенега.

Вспоминая, писал о нем в молодые годы:

Ты говорил: «Летящие монады В зонных волнах плещущих времен — Не существуем мы; и мы — громады, Где в мире мир трепещущий зажжен…» Твои глаза и радостно, и нежно Из-под очков глядели на меня. И там, и там — над нивой безбережной Лазурилась пучина бытия2.

И всю жизнь, вплоть до этого мига, воспоминание об отце вызывает во мне строки, ему посвященные:

Цветут цветы над тихою могилой. Сомкнулся тихо светлой жизни круг. Какою-то неодолимой силой Меня к тебе притягивает, друг3.

Иные из жестов отца, его слов, афоризмов, весьма непонятных при жизни, вспыхивают мне ныне, как молньи; и я впервые его понимаю в том именно, в чем он мне был непонятен.

«Протертый профессорский стол с очень выцветшим серо-зеленым сукном, проседающий кучами книг…; падали: карандаши, карандашики, циркули, транспортиры, резиночки…; валялись листочки и письма с французскими, шведскими, американскими марками, пачки повесток…, нераспечатанных и распечатанных книжечек, книжек и книжиц от Ланга, Готье…; составлялись огромные груды, грозящие частым обвалом, переносимые на пол, под стол и на окна, откуда они поднимались все выше, туша дневной свет и бросая угрюмые сумерки на пол, чтобы… подпрыгнуть на шкаф, очень туго набитый коричневыми переплетами, и посыпать густо сеемой пылью обои потертого, шоколадного цвета и — серого папочку» («Крещеный Китаец», стр. 5)4.

«Он отсюда вставал; и рассеянно шел коридором, столовой; и попадал он в гостиную; остановившись пред зеркалом, точно не видя себя, он стоял и вычерчивал пальцем по воздуху знаки…» (стр. 6)5. «Домашний пиджак укорочен; кончается выше жилета; пиджак широчайше надут; панталоны оттянуты; водит плечами, переправляя подтяжки; подтянет — опустятся…» (стр. 7).

«… — Что вы такое? — окликнет его проходящая мама… Он — высунет голову и поморгает на мамочку робкими глазками, будто накрыли его.

— Ах, да я-с!

— Ничего себе…

— Так-с!

Барабанит ногами к себе в кабинетик, какой-то косой…

— Да, — идите себе…

— Вычисляйте»… (Ibidem)6.

Что отец мой был крупен и удивительно оригинален, глубок, что он известнейший математик, то было мне ведомо; поглядеть на него — станет ясно; и — все-таки: не подозревал я размеров его; «летящие монады… не существуем мы»; и он в нашей квартирочке, да и в других, очень часто, присутствуя, как бы отсутствовал; «и мы — громады, где в мире мир трепещущий зажжен»; был он просто огромен в иных из своих выявлений, столь часто беспомощных: быт, где он действовал, — карликовый: в нем ходил он, сгибаяся и представляя собою смешную фигуру; всегда отмечалось мне: странная связь существует меж нами, а разногласия все углубляются; но чем становилися глубже они, тем страннее друг к другу, сквозь них, мы влечемся, вперяясь друг в друга, как бы бормоча:

Я понять тебя хочу,
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×