свет, второе — спокойныезвездыС месяцем, третье — яблоки, спелые дынии груши...

Впрочем, к звездам и к месяцу я совершенно равнодушен. Звезды и месяц я заменю чем-нибудь более для меня привлекательным. Эти стихи я произнесу так:

Вот что прекрасней всего из того, что яв мире оставил:Первое — солнечный свет, второе —искусство и разум...

А уж на третьем месте можно будет перечислить что-нибудь из фруктов — спелые груши, арбузы и дыни...

Так кончается эта книга. Это — самые последние, заключающие ее строки.

Прочтем их внимательно.

«...к звездам и к месяцу я совершенно равнодушен. Звезды и месяц я заменю чем-нибудь более для меня привлекательным».

В этой реплике слышен голос старого зощенковского героя-рассказчика — того самого, которому непонятно было странное поведение дамочки, часами глядящей в морскую даль, «словно там было что-то определенное — фрукты или ливерная колбаса».

Но более ливерной колбасы и фруктов ему, оказывается, были нужны и дороги в этой жизни — искусство и разум.

Оказалось, что эти в высшей степени неопределенные и туманные явления, о которых поэт сказал, что их «ни съесть, ни выпить, ни поцеловать», — оказалось, что они в его новой шкале ценностей стоят на первом месте. А прекрасные плоды земли, которые в глазах древнего поэта были таким же чудом, как свет далеких звезд, для него как были, так и остались фруктами.

Слово «фрукты», а также на первый взгляд мало что меняющее слово «арбузы», оказавшееся в перечне «фруктов» между спелыми грушами и дынями, производят примерно тот же эффект, который в описании Корнелия Суллы достигается выражением: «в сандалиях на босу ногу». Древнеримские сандалии, благодаря этому «на босу ногу», тотчас превращаются в наши, «скороходовские».

Необыкновенно важное для автора, глубоко интимное признание снижено иронией.

Что это? Насмешка над собою? Или естественная застенчивость человека, привыкшего стесняться высоких слов?

Быть может, и это тоже. Но не только.

И уж во всяком случае это — не инерция стиля, к которому он привык и от которого ему трудно отказаться.

В жизни, в искусстве, в борьбе, где тебяпобедили,Самое страшное — это инерция стиля...Стиль — это мужество. В правде себе признаваться!Все потерять, но иллюзиям не предаваться —Кем бы ни стать — ощущать себя только собою,Даже пускай твоя жизнь оказалась пустою...Кто осознал пораженье — того не разбили.Самое страшное — это инерция стиля... (Наум Коржавин)

Зощенко осознал пораженье. Но он не сжег, как принято говорить в таких случаях, все, чему поклонялся, и не поклонился тому, что сжигал.

К своему новому сознанию он пришел, обогащенный опытом всей своей жизни и новым пониманием смысла своего писательского труда.

Итог, к которому он пришел, близок выводу, который примерно в то же время сделал для себя, терзаясь теми же сомнениями, другой писатель, живший в другой стране и писавший на другом языке:

Я и теперь думаю, что в этом мире нет высшего смысла. Но я знаю: кое-что в нем имеет смысл. Это «кое-что» — человек. Ведь он единственное существо, которое требует от мира, чтобы мир наполнился смыслом.

(Альбер Камю)

Да, мир двухмерен. К сожалению. К сожалению, это действительно так. Никакого «третьего измерения бытия» не существует. И все-таки человек — это не только «кости и мясо». Человек — единственное существо во Вселенной, которое нуждается в «третьем измерении», не может без него жить. Значит, он сам и есть это «третье измерение».

Вот она — новая зощенковская модель Вселенной.

По-прежнему трудно дышать, «и твердь кишит червями», и «ни одна звезда не говорит». Но кроме солнечного есть еще и другой свет, которому дано озарить неуютную, необжитую, холодную Вселенную: искусство и разум.

Жанр этой книги книги определить невозможно

История эта, иронически названная «Пришествием» капитана Лебядкина, написанная с холодной и по видимости отрешенной язвительностью, с умело скрытым отчаянием, с иронией, за которой прячется ярость, с равным правом могла бы именоваться и Нашествием Лебядкина, ибо речь идет не просто о литературном воскресении незабвенного стихотворца, даже не о восстановлении его в гражданских правах; речь идет не более и не менее как о тотальном оскудении культуры, о полной и неоспоримой победе того, что является фактическим содержанием понятия «пролетарская культура», об искусстве, которое в буквальном смысле слова принадлежит народу и по неумолимой диалектике вещей означает не что иное, как духовную гибель народа.

О, мы тоже подозревали, более того, мы всегда были уверены, что наивные ошибки речи, даже неправильные падежи, заключают в себе куда более зловещий смысл, чем кажется; что определенные явления языка, патологическая бесструктурность, «опухоли словаря», ублюдочный синтаксис, — плачевным образом возвещают о неблагополучии в куда более широких сферах. Да об этом знал и гениальный крестный капитана Лебядкина, отлично понимавший, что поэтические эмоции капитана, столь ярко и самобытно выраженные в его стихах, оскорбляют не художественный вкус, но гуманизм, грозят не словесности, но обществу в целом.

Книга посвящена грандиозной карьере, которую помолодевший капитан, капитан-гегемон, сделал в литературе и жизни после 1917 года. Поражает огромный охват материала, далеко выходящего за рамки собственно поэзии и беллетристики, — обилие разносторонних свидетельств, которые на наших глазах превращают столь непринужденно и как будто даже беззаботно начатое эстетико-литературное эссе — в мрачное криминальное дознание. Воздух сгущается с каждой страницей, черным дымом заволакивается горизонт, «и пахнет гарью: там — пожар».

Становится ясным, что разговор идет вовсе не о литературе, — да ведь по русским традициям литература тогда только и обретает высшее оправдание, когда она мыслится выше искусства, когда она — совесть народа, евангелие народного духа. Речь идет, в конце концов, о самом главном, о судьбе гуманитарных святынь, о культуре, понимаемой как торжество свободного духа. В этом смысле книга не имеет себе подобных в избранном жанре, — во всяком случае, в наше время и в нашей стране, — вернее, невозможно даже определить, к какому жанру она относится, — не социология и уж, конечно, не литературоведение: может быть, «литературософия» (по аналогии с историософией).

Герой процесса, тот, кто благодаря этой книге становится безумно интересным писателем, — это, пожалуй, уже не свидетель, а соучастник или, скорее, физический репрезентант обвиняемого — ибо сам капитан есть фигура в некотором смысле сверхэмпирическая, если угодно — это сам народ, заявивший в качестве хозяина жизни на самом высшем уровне свои притязания на «брачные и законные наслаждения».

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×