остался только с младшим сыном.

Но дом не пустовал, нет. Его плотно заселили беженцы, народ пуганый, нервный.

— Чего боитесь! — хорохорился Апухтин. — Расхлещем немчуру! Вдрызг! Запросто!

Но и его охватывало великое недоумение — нет конца войне. К тому же становилось голодновато. Пришлось заколоть любимца петуха и варить супы из маленьких кусочков мяса. Сам Апухтин не ел петуха, в горло не лезло.

Письма от сыновей не приходили. Старик отгонял недобрые мысли, все воображал, как вернутся сыновья — все! — и заживут они вместе, колхозом. Не то чтобы он не допускал мысли о возможной смерти сыновей, просто она отскакивала от него. Не верилось. Не могло быть. Тогда и дом не нужен. А он — был. Вот он! Ждет.

Значит, они вернутся.

Но годы давили. Апухтин поседел, осунулся. Тяжелая жизнь словно только сейчас рухнула на него. По ночам стонал в подушку от болей и, вспоминая жену, очень ее жалел.

Болело все. От грыжи чужела правая нога, прострел стегал зверски. Ломило руки, пальцы.

А дом требовал работы. Его нужно было сберегать, поправлять, делать лучше, удобнее. И готовить к возвращению сыновей. К тому же работа отгоняла дурные мысли.

Старик путями неведомыми и извилистыми добывал тес, гвозди и натуральную, вкусно пахнущую олифу. Он все подколачивал, постукивал, и вечерами его можно было найти в доме по этим стукам, то несшимся с чердака, то пробивающимся откуда-то снизу, из-под пола.

…Подошел сорок четвертый. Майским вечером старик, пошатываясь, нес домой тяжелую плаху. Он выменял ее у знакомых на булку малопитательного, пустого, военного хлеба.

На улице он повстречал тетю Фешу.

Эта по-прежнему существовала козами. Еще — гадала. Еще — пекла на базар драники из картошки, перетирая ее на какой-то скрипучей машинке.

Дела ее шли неплохо.

За войну она расплылась. Груди тяжело обвисли, глаза сузились в щелочки, ноги лезли из туфель. И тетя Феша жаловалась всем, что пухнет от голода.

Но жир ее был здоровый, розовый, хлебный. Апухтин, глядя на тетю Фешу, вдруг подумал, что вот она все предусмотрела, даже войну. И у него во рту появилась тошнотная жидкая слюнка.

— Все пыхтишь, — сказала тетя Феша. — Бросил бы глупости. Дети, дом… О себе позаботься! Много ли нам житья-то осталось… Живешь хуже собаки… Давай сойдемся, я люблю хозяйственных мужиков. Поддержу.

Апухтин молча поволок плаху дальше. Тетя Феша глядела вслед и видела потную, потемневшую на спине рубаху и галоши, надетые на босу ногу и подвязанные веревочками. Эти галоши да выскакивающие из них черные пятки пронзили ее, больно ужалили грудь.

Дожил! Такой мужчина!

— Подумай! — крикнула вслед. — Я не тороплю, подумай.

Апухтин втащил плаху в сарай и запер ее, чтобы беженцы не сожгли. Вошел в дом. Юрий что-то писал в тетрадку. Апухтин умылся, размазав по рукам и лицу жидкое, похожее на мазут мыло, и сел за стол. Хорошо, что картошка была, прошлогодняя, но — полевая.

Он ел ее почти с удовольствием — рассыпчатая, горячая. Не картошка, пирожное. Помнится, когда-то были пирожные по имени «картошка». Вкусные? Как-то не довелось попробовать: то голод, то разруха, а затем вот это.

Наевшись, он вышел на крыльцо и сел править гвозди.

Он собирал их всюду — на работе, на улице. И вот — правил.

Он положил горбатый ржавый гвоздь на ступеньку и, стукая молотком, выровнял, но грубо, приблизительно. Окончательно гвозди он выправлял на наковальне — точными ударами.

Он сидел и тюкал молотком. Стукал и по пальцам. Тогда, морщась, дул на них.

Вокруг было обычное, вечернее. Покусывали комары. Сильно поредевшие воробьи чирикали на заборе. К ним промеж грядок крался худой — почти скелет — котик. От предвкушения нижняя, в белой шерсти, челюсть дергалась.

— Тюк-тюк-тюк, — постукивал Апухтин. Вышел Юрий. Худ, прозрачен. Сел рядом, потянулся.

— Давай я.

— Бей, — сказал Апухтин. — Я что-то плохо вижу сегодня.

И хлюпнул носом, завозился на крыльце.

— Ты чего? — спросил Юрий.

— Слышь, Юра, — сказал Апухтин. — Меня сегодня в военкомат вызывали.

— Зачем? Ты с железной дороги, у тебя бронь. — Он поднял голову и смотрел на отца. Уши его просвечивали. — И старый, тебя не возьмут.

Отец глотнул, уставился в землю. Потом заговорил деревянным голосом:

— Помнишь, запрос мы с тобой… делали? Почему, мол, не пишут… братки.

Апухтин поднял голову и посмотрел на Юрия мертвыми глазами.

— Слышь, Юра, одни мы с тобой остались. Убили, растеряли твоих братиков. Зачем? Почему? Кто виноват? Права была старая язва, права.

Юрий заплакал, вздрагивая плечами, и привалился к жесткому боку отца.

Одни они были на крыльце, никто не смотрел, не слушал. Можно было и плакать.

Отец все ершил Юркины волосы твердыми, корявыми пальцами и бормотал:

— Ничего, ничего, как-нибудь… Иди, поешь чего…

— А ты? — спросил Юрий, размазывая грязь по лицу.

— Я? Ах, да… Я на крышу — доску прибить надо. Давно собираюсь, неделю, того и гляди, свалится. Вот залезу и подобью.

Он взял гвозди, взял топор и по лестнице поднялся наверх. Забрался на конек, сел, свесив ноги, и прибил отстающую доску. Потом задумался, понурил голову. И вдруг, закричав: «Гады, сволочи! Мать вашу так!» — с размаху вогнал топор в конек крыши. Брызнули щепки, а он рубил и рубил. Внизу завопил Юрка, из дома выкатились беженцы. Они кричали, шумели, махали руками. Будто и не он рубил, Апухтин слез, вытащил из сарая доску и стал чинить крышу. И починил-таки еще до наступившей глухой темноты.

Но с этого вечера он словно закостенел. Ни с кем не говорил, никого, кроме Юрия, не замечал. Ел самую малость. Глядел на всех прямо, резко и… не видел. Не то он думал что, не то просто таращил глаза. А осенью, в туманное августовское утро, глотающее звуки и очертания, угодил, переходя железнодорожные пути, под паровоз. Его похоронили.

Дом темнел…

В июне сорок шестого, в сумерках, к дому подошел какой-то человек в шинели. Остановился и долго смотрел на хмурый дом, на мертвые его окна.

Отсветы ложились на старые стекла, но большинство окон были мутны, завешены чем-то, как бельма слепого. Прислушался — тихо в доме. Только и было слышно — кипят июньские жуки в липких тополевых листьях.

Один такой жук с лету щелкнулся в голову, упал на плечо и пополз, царапая сукно жесткими лапками.

Человек снял его и осторожно положил в траву.

— А окна-то темные, — пробормотал он. И, подойдя к калитке, нащупал веревочку. Дернул. Громыхнул запором.

Калитка шатко распахнулась на перержавевших шарнирах. Вошел.

Во дворе сыро, мусорно… Пучками лезет трава, валяются белые клинышки щепы, оставшейся от небрежной рубки дров. Кусачий червячок завозился под сердцем. Закипали слезы. «Вот ведь, — подумал человек, — всюду был, все видел, а здесь вот — плачешь».

Постоял, успокаиваясь. Тяжело, неуклюже ступая, обогнул сенцы. Дом высится над ним — черный, громадный. Человек прислушался — тихо. Поднялся на крыльцо. Что делать? Стучать в дверь или сначала поглядеть в окно? Решил поглядеть.

Вы читаете Дом
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×