Илья пришел в конце мая — перед этим он два месяца не писал писем. Мне показалось, что он вырос, повзрослел лицом, а лоб его сделался высоким и внушительным за счет глубоких залысин, отчего он выглядел гораздо старше своих двадцати лет, но был он по-прежнему флегматичным, улыбчивым и мягким в общении. Мое общество его по-прежнему тяготило, как, впрочем, и всех, за исключением Александры, которой я, по-видимому, представлялся единственным безопасным для нее человеком. Не снимая парадной формы с бархатистыми черными погонами, сдавленными тремя лычками, которые отливали мокрым золотом, он поставил небольшой чемодан на тумбочку для обуви, поел все, что успела собрать растерявшаяся мать, выпил с отцом несколько рюмок вишневой настойки и с самыми серьезными намерениями отправился в школу к Александре, которая встретила его с детской, бурной радостью, а на скоропалительное предложение выйти за него замуж она ответила ему категорическим отказом, не подлежащим обсуждению. Ответа, более противоестественного, более немыслимого ни мать, ни отец представить себе не могли. Поначалу они решили, что это нервная, нелепая шутка, какие нередко срывались с ее языка, повергая в замешательство, после чего она вскидывала голову, заливаясь веселым, заразительным смехом, и широко раскрытые глаза ее сверкали, точно спицы колес мчащегося под ярким солнцем велосипеда. Потом они решили было, что подобный ответ дан исключительно для того, чтобы унять нахлынувшее волнение, смятение. Однако Илья задумчиво качал головой, морщил высокий лоб и говорил — дело вовсе не в этом; а они у него допытывались — а в чем, в чем дело?; тогда он сказал — рано слишком рано. По голосу его, по тону я понял, что он не отступится от нее никогда. А ближе к вечеру мать раздумчиво сказала — а ведь она права — сказала поучительно — нельзя же ведь так сразу; отец сказал — в общем-то да — и сказал — армия ведь многих меняет, сразу и не поймешь вроде знакомый человек, свой, а на поверку чужой, как незнакомец, — а потом сказал — так пусть вот она присмотрится к нему, каков он нынче, что у него в голове, вдруг ветер. Еще он сказал — решит-то она все равно в его пользу. Вечером того же дня, как ни в чем не бывало явившись к нам, она села рядом со мной, открыла книгу, чтобы, как водится, читать мне вслух, а я скорее выдохнул, чем спросил — но почему?; тогда она тихо, очень тихо сказала — это не я ему ответила, это ответило мое естество; я сказал — да, да, конечно, следует прислушиваться не к тому, что говорит сердце, а к тому, что внушает позвоночник.

Они поженились спустя девять лет, в течение которых были неразлучны даже на работе, потому что Илья оформился в ту же местную школу, заняв три вакансии — он преподавал физкультуру, военную подготовку, а также физику, быстро освоившись в лаборатории, где создавал искусственные молнии и магнитные поля, делавшие воздух ломким. И в течение девяти этих лет Александра наотрез отказывалась выходить за него замуж, ничего не объясняя. И только два события, два происшествия, последовавшие буквально одно за другим, — так стремительно мог набирать очки лишь слепой кий судьбы — положили конец их неофициальному союзу.

Устанавливая телевизионную антенну на одной из соседних крыш, Илья подвергся злобному нападению семейства куниц. Он не придал значения покусам, но очень скоро почувствовал себя плохо, после чего был доставлен в больницу, где в тяжелом состоянии провел месяц, приняв испуганным животом почти полсотни уколов от бешенства, проникшись уверенностью, что чудом остался в живых, ибо смерть от покусов бешеных животных не была редкостью в этих краях. Александра провела в больнице двадцать три ночи из тридцати, отчего многие пациенты принимали ее за расторопную медсестру. Она вынуждена была ходить в городскую аптеку, дабы прикупать лекарства, которых не хватало в больнице, несмотря на то, что смертельно боялась высокого, худого, слегка сутулого аптекаря, который при виде ее точно озмеивался всем телом, боялась каким-то животным страхом, впадая в гипнотическое состояние, теряя себя. Поэтому в аптеку она брала с собой меня. Она закатывала кресло со мной в прохладное, сухое помещение, пахнувшее всегда одинаково, двигая перед собой, как защитный экран, шла к стеклянному прилавку, где немыслимо худой, лет пятидесяти мужчина мгновенно застывал, чуть изогнувшись, слегка покачивая головой, отчего создавалось впечатление, что голова его балансировала на острие копья, готовая в любую секунду сорваться, пасть на Александру, и отчетливое мерцание ненависти превращало его глаза в бездонные, пугающие дыры, искать в которых затылочную кость, замкнутость черепа было все равно что искать корни картин. Чувствуя, что шаги ее замедляются и кресло мое почти останавливается, я делал над собой незначительное усилие и взглядом своим притягивал его взгляд, он вздрагивал, и тогда я отчетливо, с ненавистью калеки говорил — тальк, — а он уже знал, что тальк мне не нужен, но после этого слова и он, и Александра приходили в движение. Она протягивала ему деньги, он доставал со стеклянных стеллажей лекарства, передавал ей, убирал деньги в кассу, она торопливо впихивала коричневые пузырьки в наплечную сумочку и делала спотыкающуюся попытку развернуть мое кресло. Тогда я с ненавистью говорил ему — сдачу; он быстро открывал ящичек кассы и отсчитывал мелочь. Потом она катила кресло со мной в поселок, что занимало не менее часа, всю дорогу всхлипывая, гладила меня по затылку и говорила — после этой чертовой аптеки мне впору мыть голову изнутри. Уже в нашем саду молча целовала меня в лоб и, высморкавшись в пахнувший духами платочек, налегке возвращалась в больницу к Илье.

Не прошло и двух дней после его выписки, как он принял телом двенадцать дробин выстрелившего из двух стволов охотничьего ружья, которые засели у него в правой части живота, бедра и ляжке правой ноги: весь заряд предназначался старому, больному кобелю, которого хозяин решил избавить от мучений и притащил в лес, чтобы пристрелить, а возвращавшийся из города Илья совершенно случайно оказался на линии огня. Очутившись вновь в городской больнице, куда к вечеру примчалась потрясенная новым несчастьем Александра он попросил соседей по палате оставить их, а потом имел с ней разговор подробности которого не узнал никто. И, освободившись от дробин, залечив пути их вторжения в плоть, он выписался, и они с Александрой расписались официально.

Мне представляется, надломив нечто в сознании Александра при помощи бешеных куниц, дроби и крови, там, в палате, он предрекал третье несчастье, которое заберет его навсегда. Не знаю, чувствовал ли он неизбежность оного или притворялся, нагнетал страхи в угоду своему желанию взять ее в жены, но после свадьбы в ней прочно укоренилась уверенность, что он взял ее хитростью, ибо ничего с ним более не происходило.

А полгода спустя неожиданно вернулся Максим. Произошло это весной, в начале мая, в середине воскресного дня, когда легковая машина уже могла подняться в поселок, не рискуя увязнуть в грязи. Он приехал на такси, не предупредив никого, привыкший, как видно, появляться внезапно, пугающе, подобно подводной лодке, и потому никто его не ждал, не встречал и не помог выгрузить немногочисленный багаж. Он ступил во двор, держа в каждой руке по облезлому чемодану, светло-коричневая кожа которых напоминала почву иссохших озер, и остановился, не доходя до крыльца десяти шагов. Я сидел в саду и из ивового кресла смотрел поверх бело-розовых флоксов и кустов шиповника на строгую фигуру старшего брата, облаченную в тщательно подогнанную военно-морскую форму, на блеск позолоченных пуговиц и лаковый блеск офицерских ботинок. Он стоял неподвижно, лицо его было насыщено молчанием, от коренастой фигуры веяло основательностью, честью и долгом, он стоял и слушал пение птиц, а может быть, свист былых дней, летевших, как пули. А рядом, опустив большие пестрые сумки на землю, стояла крупная, ослепительно белокожая женщина, выглядевшая значительно моложе Максима, глаза ее были скромно потуплены, губы поджаты, а маленькие ладони с изящными, тонкими пальцами нервно сцеплены.

Валентина тихо вплыла к нам в дом, молодая, но дородная и чопорная, вплыла, уже будучи женой Максима. Ее манера поведения принадлежала, казалось, поколению, канувшему в небытие сто лет назад, тогда как ей самой едва исполнилось двадцать пять. Рафинированность и манерное молчание, нередко граничившее с высокомерием, холодность и бесслезность, абсолютная, непререкаемая правота суждений, когда любое другое мнение не только не могло посеять сомнения у нее в голове, но попросту отвергалось сознанием, как чужой язык, — все это странно сочеталось с тихой, скромной поступью. Ее самомнение, явственно проступавшее в общении, выглядело настолько естественным и законным, что поначалу, глядя на нее, я испытывал робость и уважение, какие питал, останавливаясь взглядом на золоченых томах Всемирной энциклопедии. Получив высшее образование в Новосибирском университете, имея в роду репрессированных и сосланных аристократов, она считала, что к ее мнению обязаны прислушиваться не только в вопросах культуры или, скажем, медицины, но и там, где речь шла о допустимом разводе зубьев двуручной пилы. На растущее недоумение со стороны она широко распахивала фиалковые глаза, отчего ресницы, густо смазанные тушью, топорщились, как острые, наполовину разогнутые рыболовные крючки надувала нежные щечки, складывала губы, как для скупого, неприятного поцелуя, и говорила — ну как же? — и еще более возмущенно говорила — я же вижу! — и этим было сказано все. На каждодневные

Вы читаете Сын дерева
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×