Начало овациям, сопровождавшим Диккенса во все время его путешествия, было положено в Галифаксе, первом городе, где он высадился на берег. Толпы народа приветствовали его на улице, председатель Народного собрания лично приехал в карете за ним и его женой, представил его губернатору и привез в заседание собрания, где для него было приготовлено почетное кресло. Из Бостона Диккенс писал Форстеру: «Как могу я рассказать Вам все, что происходило здесь с самого первого дня нашего приезда? Как могу я дать Вам малейшее понятие о приеме, ожидавшем нас, о массе лиц, которые целый день теснятся около нас, о народе, который собирается на улицах, когда я куда-нибудь иду, о криках и рукоплесканиях в театре, о стихотворениях, приветственных письмах, всевозможных восхвалениях, бесконечных балах, обедах, собраниях? Я не в силах описать Вам все эти восторженные овации, все волнение, охватившее страну! Ко мне являлись депутации с Дальнего Запада, приехавшие за двадцать тысяч миль; депутации от озер, от рек, из девственных лесов, из бревенчатых хижин, из городов, факторий, деревень, поселений. Правительственные учреждения почти всех Штатов обращаются ко мне с письмами, я получаю адреса от университетов, от конгресса, от сената, от всевозможных частных и общественных корпораций».

Город Бостон устроил в его честь большой торжественный обед, на который, несмотря на очень высокую цену, подписалось более ста пятидесяти человек. Город Нью-Йорк дал также обед, на котором присутствовал цвет американской интеллигенции, и парадный бал, о котором Диккенс пишет: «В четверть десятого Дэвид Кольден и генерал Моррис явились к нам в комнаты: первый в полном бальном костюме, второй в генеральской форме. Генерал предложил руку Кетти, Кольден взял под руку меня, и мы направились к карете, ожидавшей нас у подъезда, чтобы везти в театр. Огромная толпа окружала подъезд и приветствовала нас шумными криками. Зрелище, представившееся нам при входе в театр, было поразительно: три тысячи человек в парадных костюмах наполняли залу; весь театр был великолепно декорирован; свет, блеск, пестрота, шум, рукоплескания — выше всяких описаний. Мэр и прочие должностные лица встретили нас в центральной ложе, и затем мы дважды торжественно обошли всю огромную танцевальную залу, чтобы показаться всем присутствовавшим».

«Когда я выхожу на улицу, — говорит он в другом письме из того же города, — за мной следует толпа. Когда я остаюсь дома, ко мне является столько посетителей, что мои комнаты превращаются в базар. Когда я иду с приятелем осмотреть какое-нибудь общественное учреждение, директора его встречают меня во дворе и обращаются ко мне с длинными речами. Когда я принимаю чье-нибудь приглашение на вечер, меня немедленно окружает такая толпа гостей, что я задыхаюсь. На обедах мне приходится говорить со всеми обо всем. В церкви народ теснится около моей скамьи, и священники в своих проповедях обращаются ко мне. В вагонах железной дороги даже кондуктора не могут не заговаривать со мной. На станциях, если я выйду выпить стакан воды, сотни зрителей собираются смотреть, как я открываю рот и глотаю».

Мелкие города не отставали от больших в чествовании романиста. Каждый из них считал за счастье, если он соглашался провести в нем несколько дней, всюду устраивались ему торжественные встречи, обеды, вечера, ночные серенады, всюду говорились речи, всюду масса народа осаждала его комнаты, чтобы только взглянуть на него, пожать ему руку.

Этот взрыв народного энтузиазма, вызванный исключительно поклонением его таланту, не мог не возбудить чувства горделивой радости в сердце молодого писателя. Под влиянием этого чувства его первые впечатления от американской жизни оказываются самыми розовыми. Он находит, что бостонские женщины очень хороши собой, что американцы отличаются добродушием и услужливостью, что у рабочих в Америке гораздо лучшее положение, чем в Европе, и что нищенства не существует в больших городах Нового Света. Благотворительные учреждения Бостона заслужили его полное одобрение. Он с большим чувством описывает институт слепых, городскую богадельню, детский приют, больницу и дом умалишенных, находя, что в основе управления всеми этими заведениями лежит чувство уважения к человеческому достоинству бедняка, вполне отсутствующее во всех благотворительных учреждениях Англии.

Благодушное отношение Диккенса к американскому народу продолжалось недолго: юмор был слишком присущ его натуре, чтобы он не мог не поразиться множеству странных и смешных черт в характере, манерах, способе общения своих американских поклонников. Их привычка постоянно жевать табак и плеваться возмущала его, в письмах к друзьям он подсмеивался над их костюмами и говором, наполненным местными идиомами; та бесцеремонная навязчивость, с какой они искали его знакомства, представлялась ему крайне неделикатной; хвастливость их газетных статей раздражала его. Кроме того, с самых первых дней его пребывания в Америке обнаружилась серьезная причина столкновения между ним и многими из представителей американского книжного дела. Диккенса, как и прочих английских писателей, возмущала та бесцеремонность, с какой американские издатели относились к их литературной собственности. Каждая английская книга преспокойно перепечатывалась в Америке в любом количестве экземпляров и продавалась без ведома автора или ее собственника в Англии. Издания выходили дешевле английских и причиняли громадный ущерб английской книжной торговле. Диккенс воспользовался тем, что на обедах в его честь присутствовали как члены законодательных собраний, так и представители печати, и поднял вопрос о необходимости закона, регулирующего права литературной собственности.

«Я говорил об этом в Бостоне, говорил и в Гартфорде, — пишет он. — Друзья мои были поражены моей смелостью. Я, чужой, одинокий человек в Америке, осмеливаюсь заявить американцам, что есть пункт, в котором они поступают несправедливо и с нами, и со своими согражданами, — эта мысль отнимала язык у самых смелых! Вашингтон Ирвинг, Прескот, Гоффман, Бриан — все здешние писатели согласны со мной, но никто не смеет поднять голос и пожаловаться на варварское состояние законодательства. После моей речи в Гартфорде поднялся такой шум, какого англичане не могут себе и представить. На меня посыпались анонимные письма, словесные увещания, газетные нападки, в которых говорилось, что Кольт (известный убийца. — Авт.) — ангел сравнительно со мной, уверения, что я не джентльмен, а продажный негодяй и прочее. Комитет, устраивающий обед в Нью-Йорке, умолял меня не касаться этого предмета, хотя все они согласны, что я прав. Я отвечал, что непременно коснусь, что никто не может остановить меня, что стыд падает на их голову, а не на мою, и что так как я буду говорить об этом вопросе, когда вернусь домой, то считаю невозможным молчать здесь».

И он действительно снова поднял в своей застольной речи вопрос о необходимости охраны прав литературной собственности. Лучшая часть американской прессы поддержала его, вопрос был даже внесен в следующую сессию законодательного собрания, но большинство высказалось против проекта нового закона, и американцы продолжали безвозмездно пользоваться плодами европейской литературы. По мнению Диккенса, два мотива заставляли американцев противиться введению этого закона: во-первых, национальное стремление надуть человека при всякой торговой сделке: «Ворон не так радуется куску украденного мяса, как американец возможности прочесть английскую книгу, ничего не заплатив за нее»; во-вторых, национальная гордость: американцы уверены, что всякий автор вполне вознагражден за свой труд тем, что они, свободные, образованные, независимые американцы, читают и хвалят его произведения. «Я пробовал говорить им, что таким путем они лишают себя возможности иметь свою собственную литературу, и мне везде (кроме Бостона) отвечали: „Нам она и не нужна. Зачем нам платить за нее деньги, когда мы можем иметь ее задаром. Наш народ, сэр, не думает о поэзии. Доллары, банки, хлопок — вот наши книги, сэр“».

Осмотр общественных учреждений, и особенно тюрем, в различных городах Штатов, скоро показал ему, что он напрасно на основании бостонских наблюдений превозносил американскую благотворительность сравнительно с английской. В письмах из Нью-Йорка он с негодованием описывает тамошний арестный дом и тюрьму: «Человека находят пьяным на улице и сажают в совершенно темное смрадное подземелье. За ним запирают железную дверь и оставляют его одного в подземных коридорах, куда не проходит луч света, где нет капли воды, нет ниоткуда помощи. Там остается он, пока судья не разберет его дело. Если он умрет (как на днях случилось с одним заключенным), через какой-нибудь час крысы уже до половины съедают его тело. Я не мог стерпеть и высказал отвращение, возбуждаемое во мне этим местом. „Ну, я не знаю, — отвечал констебль (замечу в скобках, что это обычный национальный ответ), — я не знаю. У меня намедни сидело здесь двадцать шесть женщин сразу и очень красивых женщин, это факт“. Подземелье величиной с мой винный погреб на Девонширской террасе и воняет, как самое простое отхожее место; заключенные остаются там всю ночь, и, если в случае какого-нибудь болезненного припадка они вздумают звать на помощь, голоса их будут так же мало слышны, как голоса лежащих в гробу и зарытых в могилу».

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×