испытывала нехватку грузчиков и вторых водителей. Поэтому брали молодых крепких ребят, которых можно было использовать в транспортном хозяйстве и на складе. Прокурист, отвечавший за мое обучение, оборудовал свой стол электрическим звонком. Он нажимал кнопку звонка, и, когда раздавался сигнал, я должен был являться к нему. Звонок удручал меня, но я был против этого бессилен. То есть чтобы совсем, это, конечно, нет. Очень часто, входя к нему в комнату, я тихо говорил себе: ну погоди, придет время, и я напишу про тебя. Эта невысказанная угроза успокаивала меня. Однажды прокурист заявил, я должен освоить также обращение с тележкой, перевозящей грузы. Этой несложной фразой он превращал меня в чернорабочего. Когда не хватало людей, я разгружал теперь железнодорожные вагоны или укладывал картонные коробки (с огромными телевизорами внутри) на погрузочные платформы больших грузовиков. Все это якобы входило в программу обучения. Я подчинялся, потому что не хотел снова увидеть своих родителей с беспомощными лицами. К счастью, я был еще и репортером. Об этом я все чаще думал днем, когда меня нещадно эксплуатировали. Но, по правде говоря, мне нравилась такая двойственность моей жизни. Из биографий многих писателей я знал, что большинство из них начинали свой путь журналистами. Поэтому я воображал себе, что следую по их стопам, даже если и пишу в отдел местной хроники всего лишь про смешные или неприятные случаи в нашем городе. Возможно, всех этих писателей роднило то, что в годы их жалкого существования, пришедшиеся на начало творческого пути, образовался некий тонкий плодоносный слой, питавший их впоследствии всю жизнь. Не прошло и двух недель, как я научился ценить образ жизни чернорабочего, при условии, конечно, временности этого явления. По крайней мере, я избавился от настороженных взглядов конторских служащих. Грузчики, конечно, тоже наблюдали за мной, но их взгляды были мне безразличны, а кроме того, всегда оставались для меня без последствий. Новая ситуация представлялась мне уже оправданной хотя бы потому, что позволяла вести наблюдения самому. Особенно меня привлекала непонятная мне жизнь грузчиков. Похоже, они и не пытались побороть свою беспросветную глупость, обрекавшую их на существование полутрупов. Как только бригада (четверо грузчиков с тачками и один старший рабочий) разгрузит несколько вагонов, грузчикам разрешалось найти какой-нибудь закуток и немного передохнуть. Я ложился на крышку огромного ящика и наблюдал за перемещениями пыли. Едва солнечный луч переставал освещать пылевой столб, как маленькие пылинки тут же гасли, словно потухшие звездочки. И заново ярко вспыхивали, едва другой солнечный луч подхватывал их. Недалеко от меня ученик Дитер Обергфель и девушка-ученица Анита Винневиссер возлежали на мягких мешках с торфом, которые следовало потом доставить в то самое садоводство, где мною пренебрегли в роли ученика. Дитер и Анита целовались и курили, не замечая, что я лежу поблизости (к тому же выше их) и наблюдаю за ними. Вытянув руку с сигаретой в сторону, они выдыхали остатки дыма друг другу в рот. Анита Винневиссер открыто кривилась, так ей было неприятно, но она не знала, как избавиться от этого, не жертвуя поцелуями. Абсолютно безрадостное впечатление оставлял один пожилой грузчик, сидевший с бутылкой пива на бетонном цоколе. Он соскреб ногтями этикетку с бутылки и теперь разглядывал маленькую горстку обрывков бумаги, лежавшую рядом.

На фирме никто не подозревал, что у меня есть вторая профессия. Я никогда ничего не говорил о том, что пишу в газету, во всяком случае, в самой конторе. Проблема для меня была в том, что после смены чернорабочим я выходил на улицу в грязном костюме. Спецодежды для грузчиков не предусматривалось. Между концом работы и началом выполнения редакционного задания оставалось не так уж много свободного времени. Зачастую у меня даже не было возможности сходить домой и переодеться. Так что я на ходу выбивал рукой пыль из одежды и сплевывал на ботинки, чтобы как-то очистить их от грязи. Тем не менее эти превращения доставляли мне радость, как и сама смена обстановки. Я разглядывал себя в витринах кафе и магазинов и думал: хм, смотри-ка, этот униженный до чернорабочего ученик торгово- коммерческой фирмы идет себе как ни в чем не бывало на пресс-конференцию. Мне нравилось, что я познакомился с другими журналистами, даже с некоторыми знаменитыми из них. Мне нравилось стоять вечером у стойки с холодными закусками и делать для себя записи. Мне нравилось, что я получаю все больше редакционных заданий, в том числе и от других газет. Мне нравилось познавать мир людей, мнивших себя важными персонами, а также общаться с владельцами крупного и мелкого бизнеса, жаждавшими увидеть свое имя в газете. Это означало, что у меня уже есть своя доля в той атмосфере превосходства, которая всегда окружает прессу и тех, кто пишет для нее. И было прекрасно не только иметь повод писать каждый второй или третий день ночью, но еще и получать плату за свой труд, пусть пока и не в полную меру. Волнительным было само погружение в этот другой мир, возможность сидеть в вестибюлях и смежных с ними помещениях, изучать этот кажущийся небрежным стиль жизни. Но одновременно мне нравилось переступать каждое следующее утро порог главного здания известной фирмы, занимающейся так называемым обучением кадров, и дожидаться звонка своего прокуриста.

Однажды вечером, когда я вышел с работы особенно грязным, Гудрун сказала мне, что ее мать уехала на три дня к сестре в Берлин. Я подумал, что правильно оценил полученную информацию, и проводил Гудрун на сей раз до квартиры. Гудрун почистила мою одежду и ботинки и сказала, что я должен принять ванну. Я залез в ванну и слушал, как Гудрун накрывает рядом стол. Через двадцать минут я сидел рядом с Гудрун, чистый как стеклышко, и ужинал. Гудрун включила радио и принялась рассказывать анекдоты, услышанные на работе. По радио передавали симфонию Бетховена, и Гудрун сказала, что в последнее время Моцарт нравится ей больше, чем Бетховен. Моя лекция по литературе началась сегодня с Генри Миллера. Я описывал его голодные годы в Париже, когда он ходил, как уличный торговец, от двери к двери и пытался продать свои вирши. Потом я объяснил, как получилось, что Томас Манн не смог закончить свое образование. От Томаса Манна я перешел к Готфриду Бенну и его невыносимой привычке проводить все вечера в прокуренных пивных. Он сидел там среди этих ужасных обывателей и писал свои прекраснейшие стихи! – сказал я через стол.

Гудрун убрала посуду и протянула мне бутылку вина, чтобы я ее откупорил. Гудрун принимала рядом душ. Я открыл бутылку и залпом выпил бокал вина. Гудрун вышла из ванной, взяла свой бокал и села на тахту. Чтобы не довести себя до свадьбы с животом, мы добровольно наложили на себя целый ряд запретов. Разрешалось, то есть я мог неожиданно и беспрепятственно запустить руку в вырез ее блузки и даже дальше в бюстгальтер. Не разрешалось во время объятий заваливаться на тахту и продолжать тискать Гудрун. Сейчас же Гудрун полулежала, откинувшись в ту сторону, где стоял торшер. Едва приняв такую позу, она тут же подвинулась, чтобы и мне хватило места на тахте рядом с ней. Не разрешалось снимать с себя в такой позе одежду. Тем не менее Гудрун приподнялась и скинула блузку и лифчик. Я тут же закончил свою лекцию и уставился на полуголую Гудрун. Ей разрешалось просунуть руку мне под ремень и положить ее поверх трусов. В этот же вечер рука просунулась в трусы и обхватила мой вздыбившийся член. Я обрушил на грудь Гудрун град поцелуев. И с удовольствием продолжил бы в том же духе и дальше, но тут случилось нечто непредвиденное, придавшее делу совсем другой оборот. Было уже девять часов вечера, симфония Бетховена закончилась. Дикторша объявила: «Южнонемецкое радио продолжает свою программу и предлагает вниманию слушателей очередную передачу из цикла „Беседы в творческой мастерской: в гостях у Хорста Бинека молодые немецкие писатели“. Я знал этот цикл передач и очень высоко ценил их. В этот вечер на очереди был Генрих Бёлль, чей рассказ я прочел совсем недавно, он назывался „И был вечер, и было утро“. Вскоре началось интервью с Бёллем. Мне нравились его суждения, кроме того, я любил его певучий рейнский акцент. А когда он сказал, что начал писать не то в семнадцать, не то в восемнадцать лет, я тут же подумал про себя и испытал бурный восторг. Я был согласен с ним и тогда, когда он сказал, что любое обучение профессии в общепринятом в буржуазном обществе смысле только вредит художнику, поскольку уводит его с прямой дороги в сторону и вынуждает искать себя на ненужных окольных путях. Довольно долгое время я вовсе не замечал, что беседа с Бёллем увлекает меня гораздо больше, чем эротические игры. Гудрун робко убрала свою руку. А Генрих Бёлль заговорил как раз о том, что никогда не сможет жить нигде, кроме как в своем родном городе Кёльне. И тут у меня в мозгах забрезжило, я понял, что сделал что-то не так или, может, оказался неспособным и продолжаю оставаться таким в ее глазах и дальше. Я все еще слушал Генриха Бёлля и смотрел поверх Гудрун, вперив взгляд в цветастые обои, я даже не удивился, что эрекция пропала сама собой. Гудрун встала, поискала свою блузку и лифчик. Я ожидал, что сейчас она разразится слезами и начнет меня поносить почем зря. Возможно, подумал я, сейчас она крикнет мне в лицо, что не желает больше меня видеть. Но и опять все вышло по-другому. Гудрун осталась

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×