проходящая через все его произведения. Отсюда и вытекло то, что он называет экзистенциальной философией, долженствующей, по учению Киркегарда, прийти на смену философии умозрительной или спекулятивной. 'Трудности умозрения, - поясняет он в своем дневнике, - растут по мере того, как приходится экзистенциально осуществлять то, о чем спекулируют. Но в общем в философии (и у Гегеля и у других) дело обстоит так же, как и у всех людей в жизни: в своем повседневном существовании они пользуются совсем другими категориями, чем те, которые они выдвигают в своих умозрительных построениях, и утешаются совсем не тем, что они так торжественно возвещают'.

Спекулятивная философия и спекулятивные философы, которых Киркегард всегда насмешливо называет спекулянтами, оторвали человеческую мысль от корней бытия. Гегель уверенно, точно его устами говорит сама истина, заявляет в своей логике: 'Когда я мыслю, я отрекаюсь от всех своих субъективных особенностей, углубляюсь в самую вещь, и я дурно мыслю, если прибавлю хоть что-нибудь от самого себя'. Не только Гегелю, всем нам так представляется, все мы убеждены, что условием постижения истины является готовность человека отречься от самых значительных, самых жизненных интересов своих и принять все, что открывается ему его умным зрением, его разумом, как бы оно ни было ужасно и отвратительно. 'В философии, - читаем мы у того же Гегеля, - религия получает свое оправдание. Мышление есть абсолютный судья, перед которым содержание религии должно оправдать и объяснить себя'. И тут Гегель опять-таки говорит не от своего имени, он только дает выражение тому, что думали все люди ('всемство', как говорил Достоевский). Если религиозная истина не может оправдаться перед разумом, который сам не имеет нужды ни пред кем оправдываться, - она этим самым обличает свою несостоятельность и обрекает себя на смерть. Киркегард и сам прошел через Гегеля: в молодости он, как и все почти его сверстники, был всецело в его власти. Свое внутреннее противление философии Гегеля он долго истолковывал как 'неспособность понять великого человека', и с ужасом в душе рассказывал об этом 'позоре и несчастье своем'. При этом он ясно давал себе отчет, что за Гегелем стоит греческий симпозион, и, в последнем счете, ему придется начать борьбу не только с Гегелем, но восстать против Платона, Аристотеля, против самого Сократа. Иначе говоря, поднять вопрос о непогрешимости человеческого разума. Правы ли были греки, правы ли современные философы, - усматривая в разуме единственный источник истины? Прав ли был Гегель, возвестивший, что все действительное разумно и все разумное действительно и что против действительного - как бы страшно оно ни было - негде и не у кого, а, стало быть, и не нужно искать защиты, что его можно и должно принять таким, какое оно есть? Гегель, отвечает Киркегард, 'обоготворил действительность' и видел в этом свою заслугу и свою силу, на самом же деле тут сказалась его слабость, вялость его духовного существа. У Гегеля не возникло даже сомнения в правильности его приемов разыскания истины, как не возникают они у подавляющего большинства людей. 'Люди, - пишет Киркегард, - как это само собой собою разумеется, не понимают истинно страшного', закрывают на него глаза и 'берут жизнь такой, какая она есть, как ее все понимают и принимают'. Но можно ли назвать такое отношение к жизни философией? Есть ли это мышление? Не наоборот ли? Не значит ли, что человек, отвернувшийся от жизненных ужасов - будь то прославленный professer pubicus Ordinarius или рядовой обыватель - что такой человек отказался и от философии и от мышления? 'Человеческая трусость, - заявляет Киркегард, - не может вынести того, что нам имеют поведать безумие и смерть'. Оттого он покидает признанного всеми Гегеля и идет 'к частному, - как он выражается, - мыслителю', - к библейскому Иову. Идет не затем, чтоб в качестве постороннего наблюдателя любоваться великолепными вспышками гнева многострадального старца или наслаждаться несравненными образами одной из 'наиболее, - как он говорил, - человеческих книг Св. Писания'. На это способен был и Гегель - да кто уже только ни восхищался книгой Иова! Киркегард, который в противоположность 'всемству', нашел или принужден был найти в себе мужество, чтобы прислушаться к тому, что нам рассказывает безумие и смерть, идет к Иову, как к мыслителю, идет за истиной, от которой отгородился Гегель, укрывшись в оазисе своей философской системы. Гегель не хочет, не может услышать ни Киркегарда, ни Иова: их устами говорят безумие и смерть, которым не дано оправдаться перед разумом. Людям, выброшенным из жизни, нет места в 'системе' Гегеля, умозрительная философия отворачивается от них, забывает об их существовании. Киркегард взывает: 'Что за сила, которая отняла у меня мою честь и мою гордость, да еще так бессмысленно? Неужели я нахожусь вне покровительства законов?'. Но разве Гегель может хоть на минуту усомниться в том, что отдельный человек находится вне покровительства законов? Для умозрительной философии совершенно самоочевидно, что отдельный человек, т. е. существо, возникшее во времени, должно во времени иметь и конец, и что законы вовсе не затем установлены, чтоб оберегать столь преходящее существование. И сила, о которой говорит Киркегард, отнюдь не есть сила бессмысленная, а осмысленная, разумная, ибо, как и мы сейчас слышали, все действительное - разумно. Задача же и обязанность, даже назначение человека - и Киркегард не вправе требовать для себя никаких привилегий - в том, чтоб постичь эту великую, навеки неизменную истину, с мудрым спокойствием принять ее и покориться своей судьбе. Это было известно и друзьям Иова, которые сделали все возможное, чтобы своими речами помочь ему подняться на должную нравственную высоту. Но чем больше и пламеннее говорили его друзья, тем больше распалялся Иов. Такое же действие производило на Киркегарда чтение произведений Гегеля. Долго не решался он восстать против прославленного учителя и властителя дум его собственной юности. 'Только дошедший до отчаяния ужас, - пишет Киркегард в своем дневнике, - пробуждает в человеке его высшее существо'. Иов тоже только тогда, когда открывшийся ему ужас человеческого существования превзошел всякое воображение, отважился вступить в великую и последнюю борьбу с самоочевидностями.

III

Последнюю главу я закончил словами Киркегарда, которые никогда при чтении его произведений не следует забывать - если хочешь проникнуть в существо его философии: 'только дошедший до отчаяния ужас пробуждает в человеке его высшее существо'. Оттого книга Иова, самая человеческая, по мнению Киркегарда, книга из всей Библии, так неудержимо влекла его к себе. Оттого он принял неслыханное по дерзновению и для нас ни с чем несообразное решение противопоставить Иова-мыслителя Гегелю и греческому симпозиону. Иов ведь тоже только тогда, когда постигшие его ужасы и несчастья превзошли всякое воображение, решился бросить вызов всем нашим непререкаемым истинам. Вот как рассказывает об этом в своем 'Повторении' Киркегард. 'Не тогда проявляется величие Иова, когда он говорит: Бог дал. Бог взял. Он так говорил вначале, но потом больше этого не повторял'. 'Величие Иова в том, что пафос его свободы нельзя разрядить льстивыми посулами и обещаниями'. 'Иов доказывает широту своего миросозерцания той непоколебимостью, которую он противопоставляет коварным ухищрениям и подходам этики'. Все, что Киркегард говорит об Иове, можно сказать и о нем самом. А вот заключение, в котором Киркегард заявляет: 'Иов благословен. Ему вернули все, что у него было, и даже вдвойне. И это называется повторением ... Когда оно наступает? Когда оно наступило для Иова? - Когда всяческая мыслимая для человека несомненность и вероятность говорит о невозможности'. И этому повторению, по глубокому убеждению Киркегарда, 'суждено сыграть важную роль в новой философии, новая философия будет учить, что - вся жизнь есть повторение'. Новая философия, т. е. философия экзистенциальная. Начинается эта философия тогда, когда всякая мыслимая для человека возможность и вероятность говорит о полной безысходности, т. е. о конце, и когда философия умозрительная умолкает. Для Гегеля, для участников греческого симпозиона тут нечего делать - нечего ни начинать, ни продолжать. Они не хотят и не смеют противиться указаниям и велениям разума. Они целиком во власти убеждения, что разуму и только разуму, дано определять границы возможного и невозможного. Они не смеют даже и вопроса себе поставить о том, откуда пришла к ним эта непоколебимая уверенность во всевластности разума. Это им кажется равносильным готовности поставить на место разума нелепость и бессмыслицу. Можно решиться на такой шаг? Может человек пожертвовать своим разумом? Забыть предостережение божественного Платона, что величайшее несчастье, какое может приключиться с человеком - это если он станет мисологосом, т. е. ненавистником разума? Но разве тут дело идет о жертве? Оказывается, что Платон не все предусмотрел. Разум точно нужен, очень нужен нам. В обыкновенных условиях нашего существования он помогает нам справиться с трудностями и даже с очень большими трудностями, встречающимися на нашем жизненном пути. Но бывает так, что разум приносит человеку величайшие беды, что из благодетеля и освободителя он

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×