куда он является; а все это вытекает из его основного догмата — перерождения. « Клянусь, что буду рождаться в разных невежественных странах для привлечения их к спасению», — клялись Будды и Боддисатвы. Итак, Аматерасу была тот же Будда, Хациман — тот же Будда, все японские боги — Будды и Боддисатвы, рождавшиеся, применительно к умственному и нравственному состоянию японского народа, совершенно в других видах, чем в Индии, рождавшиеся для того, чтобы «завязать связь с народом» и чрез то приготовить его к восприятию истинного учения Будды. «Связь» (ин-ень) тоже есть основное учение буддизма; не завязавши связи, Будда не спасает никого, а чтобы завязать ее, он может рождаться во всевоз-можных видах. Таким образом буддизм нарек японским богам свои имена, под этими именами принял их даже в свои храмы и зажил роскошно в Японии. Но синту от этой снисходительности и покровительства приходилось нелегко. Он конфузился пред своим щеголеватым соседом, пред его высокоумием, пред пышнос- тию его храмов, пред обилием его молитвенников; и вот он начал из кожи лезть, чтоб поправиться: построил себе храмы наподобие буддийских, сочинил великолепные церемонии, живописные костюмы; но самое главное — принялся толковать свое учение на всевозможные лады. Если в буддизме поражают вас иногда толстые молитвенники, наполненные не чем иным, как похвалами заглавию этих же самых молитвенников, то у синтуиских экзегетов вы найдете целые томы толкований на отрывки из древней японской истории, толкований, где каждый слог, каждая буква исторического текста дали случай к сплетению самых хитрых и невероятных аллегорий. Но увы! — по этому скользкому пути со своей легкой ношей синтуиские экзегеты не замедлили спуститься до полнейшего отрицания всего. Самое отъявленное безверие было результатом их пытливости. «Был довременный хаос; в нем случайно зародились искра огня и капля воды; от взаимодействия этих двух элементов хаос сгустился и принял шаровидные формы; от припёка огнеобильного шара (солнца) на водообильный (землю) в последнем, когда он был еще в состоянии грязи, зародились разные живые существа; человек, как самое высшее существо, образовался в лучшем из болот, т. е. в более мягком и обильном грязью». Вот сущность учения японских материалистов, смею уверить, пи в логике, ни в силе аргументов ничем не уступающих европейским. Синту, по-видимому, должно бы было не поздоровиться от этих дружески-медвежьих услуг, но — ничуть не бывало. Дело в том, что, во-первых, нельзя встретить ни одного экзегета, который бы, при решительном отрицании всего содержания синту, тем не менее не направлялся к поддержанию его и к сплетению ему самых выспренних похвал. Факт, с первого взгляда, странный, но, в сущности, весьма простой и естественный: синту из религии обратился у экзегетов в национальное, чисто гражданское учреждение; всем мельчайшим подробностям его приписано самое высокое значение для поддержания народного духа, для развития гражданских добродетелей и утверждения могущества Японии на веки вечные. В этих видах превозносятся похвалами предки, выдумавшие такое мудрое учреждение, и, в конце концов, синту рекомендуется для вечного хранения и последования. Во-вторых, те же самые приверженцы синту рассмотрели хорошо и буддизм и нашли в нем ахиллесову пяту, и не одну; с тою же разрушающей критикой они обратились и к нему, но уже не для поддержания, а для разрушения и поругания его, как иноземного учреждения, зловредного для Японии. Все буддийские чудовищные чудеса, все его безобразные легенды, его скучнейший рай и ни с чем не сообразный ад, все это подвергнуто насмешке и отрицанию, и, таким образом, для буддизма сделалось наконец и невозможным, хотя бы он желал того, окончательно подавить и уничтожить своего противника. В таком виде синту существует и теперь, т. е. по наружности — как будто религия, облеченная во все внешние атрибуты религии; но, в сущности, для рационалистов, — как народная школа добродетелей. Эти рационалисты в то же время хотят, чтобы народ верил в синту, как в религию, но народ настолько же верит, насколько они сами; а вдобавок, не возвысившись до заносчивых тенденций рационалистов, не видит в нем и школы, и вышеприведенное выражение: «Пожелай микадо, и небесный огонь попалит всех иностранцев», — в устах японца имеет самый иронический смысл.

Буддизм, возникший на почве Индии как противодействие браминской кастовости и угнетению низших классов высшими, был в этом отношении проповедью духовного равенства и любви в языческом мире. С другой стороны, как проповедь человека, из наследника престола сделавшегося нищим, он, натурально, явился проповедью суетности всего земного, нестяжательности и нищенства. Эти две характеристические черты, с которыми буддизм явился в устах первого своего проповедника, обеспечили для него будущие успехи: первая влекла к нему сочувствие народных масс, вторая доставила ему множество способных приверженцев и деятелей. В дальнейшем развитии эти черты приняли другой вид и доведены до крайности и нелепостей. Существовавшее в темном предании между индийцами понятие о имеющем явиться на земле любвеобильном Искупителе рода человеческого мало- помалу отнесено было к самому Шакьямуни: в его лице буддисты нашли своего богочеловека, сошедшего с неба и воплотившегося для научения людей. Но так как буддизм явился на почве бра- минского пантеизма и сам оказался бессильным отрешиться от него, то и в Будде индийская фантазия не могла выработать единоличного владыку мира. Он, правда, является с чертами, свойственными Богу, но, вместе с тем, таких, как Будда, бесконечное множество, и каждый из них дошел до этого блаженного состояния своими заслугами; каждому человеку, в его очередь, также предстоит, рядом множества градаций, выродиться в Будду. Эта лестница, идущая от человека вверх, ведет к состоянию Будды. Но почему же не продолжать ее и вниз? И вот, при наклонности к пантеистическому воззрению на мир, при непонимании природы и ее отношений к человеку и при бессознательном, свойственном человеку сострадании к низшим существам окончательно определяется идея метемпсихозы. Весь животный мир, по существу, отождествляется с Буддой; мало того, лестница простирается еще ниже: изобретаются разных степеней ады, населяются живыми существами и тоже ставятся в связь с Буддой. Дурной человек, в наказание за свои грехи, рождается животным или посылается в ад; спустя известное время, положенное для очищения грехов первого рождения, он снова рождается человеком, и если живет на этот раз добродетельно, то по смерти может опять родиться на земле уже царем или другим великим лицом; если опять ведет себя хорошо, то идет в рай, откуда вновь может прийти на землю Боддисатвой или Буддой. Таким образом небесный, земной и преисподний миры делаются огромной лабораторией, в которой бесчисленные роды существ кишат, рождаются, перерождаются и, в конце концов, все делаются Буддами. Так далеко зашли последователи Шакьямуни, развивая его простую первоначальную идею любви и равенства.

В развитии другой, столь же простой и естественной, идеи нестяжательности они тоже не замедлили прийти к самым крайним и неожиданным выводам. Труд и везде — наказание Божие за прародительский грех; особенно же труд тяжел на Востоке; там наклонность к стяжанию не мучит человека: было бы чем утолить голод и жажду, а затем нет больше наслаждения, как лежать или сидеть под тенистым деревом, предоставив течение мыслей воле фантазии. Но мысли тоже могут иногда или причинять огорчение, или волновать; потому еще лучше, если они как бы останавливаются и замирают в своем течении, или, одним словом, человек погружается в бесчувствие, в бессознательность; тогда он погружается в ничто, но в этом ничто, вместе с тем, — целостное существование человека. Такое бессознательно-спокойное состояние называется созерцанием; ему приписываются высокие качества непосредственного ведения всего и сила управлять всем, так как в этом состоянии, будто бы, человек, отрешась от себя, сливается в одном со всем, а тогда он может и владеть тем, с чем слит. Это со-стояние поставляется целью всех и всего; Будды потому и Будды, что достигли возможности во всякое данное время погрузиться в это состояние, и оно считается их высочайшим блаженством. Мимоходом, на пути развития этих главных своих начал, буддизм сочинил для своих последователей правила нравственности, поражающие иногда своею чистотою и строгостью, иногда своею чудовищностью; сочинил также чудовищные и самые невероятные легенды и чудеса. Все это, взятое вместе, облеклось в огромную литературу и в правильное религиозное общество, со своим богослужением, со своими храмами, монастырями, наконец, со своими искусствами, живописью, скульптурой и архитектурой. Все это, в период гонения на буддизм в Индии, хлынуло на север и затопило Китай и корейские государства, откуда не замедлило перейти в Японию.

Мы уже видели, что синту без сопротивления отступил на первый раз перед новою верою и японцы с радостью приняли ее. Да и могло ли быть иначе? Вместо слабых, сомнительного авторитета богов буддизм представлял для поклонения высочайшее существо, сошедшее на землю для спасения людей; грубым, почти неоформленным понятиям нравственности буддизм противопоставил свою тончайшую казуистику; пред такими же грубыми формами наружного богопочитания буддизм щегольнул великолепием своей богослужебной обстановки; устным преданиям синту противопоставил буддизм свою широкую литературу, тогда уже переведенную на китайский язык. Последнее обстоятельство имело двойную выгоду для буддизма в Японии: с одной стороны, оно убеждало японцев к принятию буддизма примером Китая, пред

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×