равнодействующих сил, друг друга отрицающих и утверждающих одновременно, под всем известными вроде бы символами своими… Так он когда-то в два ли, три приёма, милосердно упрощая, преподал этот «краткий курс» понятливым, без проблем воспринимающим всё соратникам нескольким, особо доверенным; но всё, разумеется, куда сложней было и противоречивей, в персонификации сил и их онтологии особенно… и сила, им избранная, предала его? Всё, что такими трудами, бдениями, аскезой и точнейшими расчётами возводилось, что делом жизни своей он почитал, — всё поставлено было теперь под сокрушительное сомнение именно тем, что оказался без всякой защиты, пренебрежён и раздавлен он, верный носитель дела этого, а вместе с ним и оно само, и якобы одержанная победа… всё поругано и низвержено в прах, в пыль эту мертвенно серебрящуюся, став ничем пред лоном родовой пустоты и всеобнуления в ней, во тьме безвременья.

Страх вернулся к нему, но уж другой, осознанный и потому как-то особо болезненный — за дело, без которого сам он был ничем, ничтожеством двуногим смертным, не более того. Дело творилось не только здесь, внизу, в субстанциях сугубо материальных, средь элементалов, но и там, в стихиях тьмы и света, где зарождается всё и куда возвращается всё, отслужив, дань страстей и страданий отдав року, пошлину смерти уплатив — в ожидании сфер нетленного, горнего, где насаждённые вечностью сады, раскрытые гримуары и тайны отверстые, круги-поколенья бодрых соратников длинной, в тысячелетья, воли и уже воплощённый ею завет… Это туда безотчётно взывал он расстроенным вдрызг, дребезжащим от всякой умственной попытки разумом, сердцем напуганным, зашедшимся над тёмной бездною, просившим кого-то не покинуть, не отдать на растворенье, на погибель… Или пренебрегли им, место указали?

Он хотел встать, но не мог, не попытался даже, так обессилел. Победа — что победа… Оставлен, пренебрежён. Унижен, распят на собственном бессилии как на кресте пресловутом — и верит ли теперь? В себя, в дело?

Не верит, вот что страшно.

И ладно, когда бы слаба она была в нём, его вера, не обнадёжена, колеблема сомненьями и ересями, неуверенностью в себе как вместилища её; но этого-то сызмалу, с младых когтей не было. И быть не могло, он это знал, только что вот знал, какие-то минуты тому назад, — и вот не находит в себе и следа её. Не только большой той, всегдашней веры, но даже малой самой, зацепки хоть какой-то, и одна тоска в нём и звериная, поверх разума и воли, паника… Та самая растерянность пред бытием, какую презирал он во всех этих обывателях биологической жизни, постигла и его, настигла; и кто-то указывает на него, распластанного в маразме безволия, в нечистотах чужой и чуждой ему, презираемой рефлексии, параличе духа: се человек…

Этот кто-то будто хотел доказать и доказал, что он, в угол дивана бессильно завалившийся, — человек… и что? Он и не отказывался в том: тело это жалкое, недостойное духа, надо? Да берите. Горе победителю? И такое бывает здесь, в низменном, он-то всегда это знал, эту диалектику для приготовишек. Но победа самоценна, самозначима даже порой и без субъекта своего, победителя — без него, подчас безвестного, труды и жизнь положившего ради неё, разве не так? Так-то оно так…

Не победили. Ошиблись, вернее — поторопились, ему ль не знать. Покорность непобедима, поскольку не борется? Чушь, риторические упражненья, демагогия слабых, стада. Но и без всяких логических доказательств и фактов он знал отчего-то теперь, что победы — нет. Что влезли, не слыша предостерегающего шёпотка интуиции родовой приснопамятной, ведь же надёжнейшей доселе, увязли непредвиденно в чём-то непролазном, болото не болото, но что-то общепризнанным законам не подчиняющееся и потому сущностно непреодолимое, в вязкой толще непротивления которого поначалу вроде срабатывают, но теряют ударную силу самые испытанные технологии, мистические тоже…

Вместо этого вопросом вопросов стало вдруг, всплыло ни с того ни с сего из глубин подсознания вовсе невероятное: а есть ли поражение?.. И с непонятным еще самому себе, ничем и никак не обоснованным согласием собственным признал: его частное и временное поражение — да, возможно… Не исключено, во всяком случае; и лишь бы исключение не стало правилом. Лишь бы не стало, и уже одно это будет залогом великого завета. А где великое, там будет всё.

Но что было с ним? То, чего быть не может, не должно быть. И тоска этого невозможного, но ведь и бывшего же, застрянет в нём, он знал, останется с ним теперь до конца.

2

Проще всего было бы, может, назвать этого человека если не уродом, то незадавшимся средь особей человеческих, вполне по наружности неприглядным, безобразным даже, и на этом, как говориться, поставить точку — так думалось поначалу Ивану Базанову. Но, выходило, с примечательной запятой: образ-то был, все разрозненные, на первый взгляд, черты собирались всё-таки в нечто целое, да, законченное, в образ именно, — другое дело, что это целое как-то не подпадало под общепринятые понятия приглядности или уродства, будто бы вообще выбивалось, выламывалось из подобного понятийного ряда как что-то иное по сути, инородное…

Да и сам человек этот, казалось, ни придавал своей внешности ровно никакого значения, а если и обращал когда своё на неё внимание, то разве что ироничное, — защитная реакция? Наверное. Временами же впечатление этого уродства слабело, а то и вовсе сходило на нет — когда побудешь с ним подольше, послушаешь и попривыкнешь, перестанешь замечать всякие частности, мелкое, ведь и в самом деле третьестепенное: человек как человек, и уж куда поумней, дерзостней по мысли и проницательней этого подавляющего, в прямом и переносном смысле, и дичающего на глазах большинства человеческого.

Но дней через несколько увидишь опять — да, странен всё же малость был, как, скажи, бомж или негр в нашем захолустье, бомжи тогда только-только объявляться всенародно стали, формироваться как класс, по его ж выражению, выползать на перекрестки из всех смрадных углов общероссийского бардака — хотя что был их смрад по сравнению, скажем, с кремлёвским… И не то чтобы вызывающ был в своей странности, никого он, заметно равнодушный ко всему внешнему, даже презирающий всю эту мелкотравчатость и суету вокруг, не собирался вызывать, — нет, самобытен или, пожалуй, инобытен, подвернулось наконец словцо, если первоначальный, не затёртый смысл его брать. Дичают, самоё значение своё теряют порой слова, едва ли не быстрей вырождаясь там, где вырождается во что-то неудобьсказуемое человек. Линяют, к незначащему ничего оползают, оголяют грубые конструкции бытия; и если уж самым расхожим паразитом стало у всех на устах «в принципе», даже по фене ботать кое-кому с ним сподручнее, — значит, беспринципней некуда времечко подошло. Это человек может сколь угодно много и долго ошибаться относительно себя и наступившей на дворе эпохи — язык-то не ошибается.

Большая непомерно голова, бывшая когда-то, может, чернокудрявой, а теперь в рыжих подпалинах вся и с заметной-таки на затылке ранней плешью, и такое же исчерна-рыжее подобье бородки некой, розными там-сям клочками; толстый нос промеж припухших всегда век, глаза в которых почти неразличимы, смутны и лишь иногда могут быть необыкновенно остры и цепки — когда понимаешь, что они видят всё. Голова эта на узкогрудом, уже малость оплывшем туловище; и руки и, особенно, ноги тонки и несоразмерно тоже коротки, но с длинными кистями и ступнями… нет, словно что сломалось в механизме его детского еще, может, возрастания или чем-то изначально тяжким огружена была генетическая его долговая, так сказать, запись, но именно это рахитичное, если не вырожденческое, и выглядело странным в давно взрослом, лет за сорок, человеке. Лишь губы на сероватом, аскетически тяжелом лице средь рыжих завитков и клочков бороды неожиданно ярки, что называется — чувственны были, даже плотоядны в своей непрестанной изменчивости и каком-то — никак вроде не вяжущемся с тем смутным и неспокойным, что есть в глазах, — самодовольстве или пресыщенности, не понять; и всё это венчала большая, по голове, чёрная и довольно затасканная шляпа с кривыми полями, надвинутая на самые уши.

Он возник, в памяти всплыв шляпой своей этой на множественной ряби людской, задолго до их знакомства, то в уличной на местном «бродвее» толпе сквозя, то в редакционных закоулках, в мутной и зыбящейся среде полузнакомых и вовсе неизвестных людей проявляясь иногда, тенью проходя по краю сознанья, забываясь и вновь о себе напоминая фигурой умолчанья некого или, скорее, вопроса; Иван, помнится, вроде даже спросил как-то о нём, но в ответ лишь плечами пожали: да чёрт-то его знает… появляется тут. Маячил, исчезал насовсем, казалось, и опять выныривал из волн моря житейского, всё

Вы читаете Заполье
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×