учебой, желанием поступить в институт и сколь возможно наращивал свою „поступательную мощь“.» «Я фанатично штудировал классику, — поясняет Михаил, — и ни о чем более не грезил. В общем — профессиональный идиот. При этом ведь требовалось проходить еще и общеобразовательную программу».
«Идиотическая» концентрация на учебном курсе плюс определенная герметичность однополой, узкоспециализированной школы, некоторыми чертами напоминавшей суворовское училище, конечно, притормаживали взросление Турецкого, сводили к минимуму его соприкосновение с «внешней средой», в которой бурлила иная жизнь, почти не проникавшая в Мишину «хоровушку» и родительский дом.
«Во второй половине 1970-х до меня стали долетать отголоски информации о западной культуре, — говорит Михаил. — Удавалось иногда послушать „Голос Америки“. А однажды заехал в гости к своему двоюродному брату, и он мне поставил запись культовой рок-оперы „Иисус Христос — суперзвезда“. Это было потрясением! В училище нам о таких вещах никто не говорил, словно их не существовало. Для наших дидактичных педагогов подобное творчество было, видимо, чем-то сродни андеграунду. И они его всерьез не воспринимали. Скажу больше, году в 2002-м я, уже зрелый артист, вновь встретился со своим дядей Рудольфом Баршаем и сказал ему, что люблю слушать и исполнять разнообразную музыку: фолк, рок, оперетту, мюзикл, даже „блатные“ песни. Он ответил: „Для меня всего этого не существует. Есть только классика“.»
В период пребывания в училище некий эстетический дуализм в Михаиле наверняка зарождался (уловим он в нем и сегодня). С одной стороны, для него появились: Йэн Гиллан, «забугорное», глушимое радиовещание, первый опыт прочтения в «самиздатовском» варианте «Мастера и Маргариты», с другой, оставались кипы сложных академических партитур прошлых веков, консервативные «преподы» по спецпредметам и фанатичная «историчка»-ленинистка, «вдалбливавшая, как нам было бы плохо, не случись Октябрьской революции».
На Турецкого в ту пору влияло все. А он интуитивно распределял познаваемое — на близкое и далекое. Например, главный булгаковский роман Михаил «не оценил, не врубился в его суть, показалось, что это какая-то преувеличенная история». Зато с классикой, как и в музыке, у него складывалось лучше. «У нас дома было очень много книг, и я ими зачитывался, — рассказывает Турецкий. — Золя, Дюма, стихи Есенина, „Война и мир“…
Хотя сейчас я поблагодарил бы того, кто умело подсократит толстовские „божественные длинноты“ в „Войне и мире“ и сделает лаконичную версию этого произведения. Иначе мои дети, полагаю, его не прочтут. Но нормальный человек должен познакомиться с шедеврами мировой литературы и музыки. Это нужно для общего развития».
Последняя мысль Михаила Борисовича звучит вроде бы чересчур утилитарно. Для кого-то даже кощунственно. Сократить, адаптировать, а если уж совсем откровенно, упростить искусство до масскульта, как можно-с? Но вот у «холдинга» Турецкого, черпающего из всемирных музыкальных закромов, получается использовать данный метод довольно грамотно. Просвещая — развлекают, развлекая — просвещают. Придают шедеврам, так сказать, универсальный лаконизм. Убеждает, видимо, то, что в «Хоре» этим занимаются не шарлатаны, а высококлассные исполнители с крепкой теоретической подготовкой. Им позволительны и такие опыты.
03 глава
«Где ты сегодня ночуешь, цыпленок?»
В мужской (пусть и тинейджерской) среде училища воспитание чувств и характера Михаила имело особый оттенок. Здесь, в отличие от обычной школы, почти не ощущалась социальная дифференциация учеников и разница их интересов. Все они имели, по сути, одинаковую цель в жизни — стать большими музыкантами. Не было у них и выпендрежной, подростковой конкуренции перед девушками, ибо они с ними не учились. Первостепенным качеством, помимо профессиональных навыков, наверное, считалась правдивость в отношениях с товарищами, уверенность в том, что ты «не кинешь» коллектив, не попытаешься где-то словчить с выгодой для себя. Даже в мелочах, в каких-то бытовых моментах, играх и т. п.
«Неподалеку от училища был продовольственный магазинчик, — рассказывает Турецкий, — и мы с ребятами периодически соревновались: кто быстрее до него домчится, купит молоко с булочкой и вернется обратно. В моем хитром еврейском мозгу рождались коварные замыслы. Например, не припрятать ли продукты заранее, где-то на полпути к магазину, чтобы незаметно для всех, в нужный момент их достать и прибежать в школу, побив все рекорды? Однако я смущался. Представлял, как неловко выйдет, если меня раскусят. Разрушится наше мужское братство».
То «братство» скреплялось и общим неумением «свешниковской» молодежи «общаться с девушками». Сейчас Турецкому забавно об этом вспоминать. Сей «комплекс» он достаточно скоро преодолел. Но в школьные годы ему было нелегко. «Я смотрю сегодня на 14-летних мальчиков и девочек из интеллигентных семей, — делится наблюдениями Михаил. — Они дружат, испытывают обоюдные симпатии, без эротических акцентов. Разве что где-то на подсознательном уровне… У нас подобного опыта не было. Общение с противоположным полом получалось каким-то редким „десертом“, хотя уже хотелось, чтобы оно стало повседневным.
Лишь дважды в год к нам в школу приглашали девушек из педагогического и медицинского училищ, и в репетиционном зале мы устраивали долгожданные танцевальные вечера. Включали магнитофон, зажигали свечи, и под „Солнечный остров“ Андрея Макаревича или медленные песни „Воскресения“ обращались к симпатичным гостьям: „Можно вас пригласить…“ Музыку для „охмурения“ будущих учительниц и медсестер подбирали в основном наши парни из выпускных классов или чьи-то знакомые „со стороны“. Поставить дамам что-то из произведений Чайковского и других великих композиторов, чьи сочинения мы разбирали ежедневно, было бы странным. Именно тогда я понял, что академическая музыка для реальной жизни не всегда подходит.
По окончании таких вечеров тем для разговоров нам хватало на неделю вперед. Кто с кем познакомился, танцевал, обменялся телефонами… Потом это уходило на второй план. Танцевальные знакомства в нечто большее не перерастали. И практически никакой романтики, кроме тех „дискотек“, до 18 лет у меня не было. Настоящая любовная жизнь началась только в институте. Несколько осложнялась она отсутствием у меня собственной жилплощади. Но при необходимости я покупал родителям билеты, скажем, в театр, и на вечер квартира освобождалась.
Первая женщина, с которой у меня, примерно в 19 лет, завязались серьезные отношения, к счастью, имела свое жилье, и мы встречались на ее территории. Папа спрашивал: „Где ты сегодня ночуешь, цыпленок?“ — „В гостях“, — отвечал я. „Ты слишком увлекаешься. И очень рано“. — „Как это рано? Мне уже 20-й год“. — „Я познал женщину в 25, — пояснял отец, — и не опоздал“. „Другие были времена, папа, — парировал я. — То, что у вас начиналось в 25, теперь происходит в 19, и это уже не „рано““. Тогда я впервые почувствовал, что могу влюбиться. И влюбился».
Любовные порывы и первую жену Михаил обрел в Гнесинке, куда прорвался столь же лихо, как ранее в училище. Поступать в престижный вуз, где на каждое место десятки претендентов, и большая часть из них — круглые отличники, Турецкому выпало в специфический «олимпийский» 1980-й год. Тем летом Москву «зачищали» от нежелательных для иностранных глаз «элементов», в магазины спешно завозили качественные финские продукты, а столичных школьников просили разъезжаться на время из родного города куда подальше. Сроки экзаменов, в связи с Олимпиадой, тоже сдвинули с привычных дат и сделали едиными для всех институтов. То есть испытанный абитуриентский финт: «пролетаешь» в Гнесинке, успеваешь подать документы в институт попроще, где вступительные позже, в тот год не «канал».
Михаил серьезно рисковал. Если его единственная попытка поступить в вуз окажется неудачной, армейская казарма в любой точке СССР с радостью примет к себе молодого бойца Турецкого для прохождения срочной, строевой службы. А в солдаты хормейстера не тянуло. Панического страха перед исполнением «почетной обязанности» не было. Морально Михаил подготовился к раскладу: «Провалюсь на экзаменах — придется отслужить», но вот будущее свое в этом случае он видел неопределенно. «Не факт,