Никакого отношения к Курту эти дядьки, по разумению Лейлы, не имели, они были местные, а не прилетали на самолете из туркменского Ашхабада или русской Москвы, где ненароком встречались и немцы. Надежда на прилет папы была совершенно зазеркальная, знакомство с ним — нереальным. Не испытывая к испарившемуся красивому Курту неприязни, повзрослевшая Лейла проштудировала с пристрастием мамины фотоальбомы, нашла там немало мужиков разных возрастов и наций, но определить с уверенностью, кто из них приходится ей папой, не представлялось возможным. На одной из фотографий с узорным, по моде тех времен, обрезом она в годовалой девочке признала себя — голышом, на руках у молодого парня с красивым гладким лицом, с копной темных волос, не тронутых расческой. Тут же находилась и улыбающаяся мама, вцепившаяся в рукав красивого парня… На прямой вопрос, не Курт ли, наконец, найден в этих залежах и почему он, если это так, ни капли не похож на туркмена, мама ответила дочке непривычно сурово: «Он австрияк из Вены. Забудь о нем, тебе же лучше будет». Но Лейла пропустила материнский совет мимо ушей, а фотографию припрятала подальше.
Так или иначе, но в семейных архивах, сохраняемых в коробках из-под обуви, Курт был обнаружен. Во всем этом обескровленном хламе, этих бесполезных ископаемых — фотокарточках, пропылившихся письмах, каких-то выцветших ленточках и обрывках записок — золотозубая мама любила копаться не меньше, чем неутомимо спать с мужчинами. Отец Лейлы, по ее путаным словам, сохранился в этих отвалах и штреках прошлого лишь в единственном экземпляре. Дочь не верила матери. Лейла вообще не верила людям. Джаныбеку она тоже не верила, но это никак не влияло на ее отношения с мужем.
Конная тропа виляла и петляла по наветренному склону холма, расцвеченному, как подтеками ржавчины, какой-то желтой и коричневой растительностью — то ли чахлой травой, то ли высокогорными лишайниками. Четыре часа верхом в горах быстро прошли, да надолго запомнились Артему Каратуте: ломило поясницу, саднило внутренние стороны бедер, обжигало болью стертые до крови ремнями стремян икры в широких голенищах кирзовых сапог. Да еще красивый выпуклый шов, разделявший надвое меж накладных карманов с медными пистонами по углам заднюю часть джинсов «Wrangler», врезался в копчик на каждом шагу, словно орудие изощренной пытки. А Рувим Веселовский — тот держался в седле петушком: беззаботно набрасывал повод на переднюю луку и свысока одобрительно поглядывал по сторонам. Вполне благополучный вид Рувима не то чтобы вызывал зависть в разболтанной на рыси и галопе, как коктейль в шейкере, душе Артема Каратуты, но подспудно раздувал запоздалое сожаление: зачем, старый дурак, согласился ехать черт знает куда, сидел бы себе в Тель-Авиве, под пальмой, на морском берегу. Но он дал себя уговорить без борьбы: Рувим, давний приятель, своим легким слогом и отборными словами разбудил в нем такое любопытство, что сладить было просто невозможно. Да и сам Артем, надо отдать ему должное, был склонен к авантюрам — его и рейд на слонах по индийским джунглям не остановил бы, если он вбил что-нибудь себе в голову. Так что уж тут говорить о каком-то конном переходе по Тянь-Шаню вблизи надежно утоптанного Великого шелкового пути!
Шелковый путь — тот был утоптан, это правда, века не состарили его, а лишь укрепили. По отношению к Артему Каратуте время не было столь беспристрастно: после шестидесяти, на седьмом десятке он иногда ловил себя на мысли о том, что ноги его уже не те и руки не те, да и сердце без видимой причины дает перебои и скачки — не то, что раньше. По этой причине Артем не впадал в хандру, а пил медицинские таблетки, если не терял их и не забывал принимать. Напоминать ему или искать по сусекам было некому: Артем Каратута давно и успешно убедил себя в том, что он — прирожденный холостяк и нервная его система, от нарушения которой и происходят все неприятности, вплоть до тупиковых, останется сохранной лишь в холостяцких условиях. Была у него когда-то жена, даже две, вторая родила ему сына Степана, осевшего почему-то в довольно-таки загадочной Австралии и добившегося и достигшего там успеха то ли в шоу-бизнесе, то ли в игорной индустрии. Десятилетний сын распрощался с отцом вместе с энергичной и предприимчивой мамой, не готовой смириться с деловой инертностью мужа в то время, когда кругом, на каждом шагу распускались сказочные букеты больших денег. Вот и последняя попытка наладить семейную жизнь путем усердного труда не увенчалась успехом: Артем решительно отказался торговать по перечислению бытовой электроникой сомнительного происхождения. Тут Степановой матери стало окончательно ясно, что, выйдя за Артема, она совершила роковую ошибку и с таким простофилей далеко не уедешь. В далекую Австралию, действительно, Артем не поехал, а в начале 90-х с целой толпой евреев прибыл в Израиль на ПМЖ. Дипломированный инженер, он поступил на военную базу техником, получил однокомнатную квартирку в доме для одиночек и зажил, строго говоря, припеваючи. Сын Степан писал ему два раза в год открытки на английском языке, и Артем сжато отвечал ему по-русски. Потом из Австралии пришло в нарядном конверте письмецо, в котором Степан сообщал, что решил креститься. Казалось бы, какая разница — эллин или иудей? — но Артем расстроился всерьез: в решении австралийского сына он с первого взгляда разглядел предательство. Малознакомый отпрыск одним ударом разрубил золотые и серебряные шнуры, связывавшие его со всеми теми родителями-прародителями, которые предшествовали на земле самому Артему Каратуте и упрямо держались своей веры. Было, однако, и другое объяснение неприятной новости: сынок Степа, как видно, пошел в маму и вырос дурак дураком. Если Бог есть, так ведь он один на всех и не все ли равно, куда ходить — в церковь или синагогу, осенять себя четырехугольным Иисусовым крестом или шестиконечным щитом Давида. Малознакомый Степка, обратившийся неизвестно зачем к попам в их расшитых золотом пальто и несусветных шапках, был Артемом с облегчением исторгнут из души и окончательно забыт. Это поднебесное событие подействовало и повлияло на Артема Каратуту; он задумался над кое-какими обстоятельствами нашей жизни, на которые прежде поглядывал с поверхностным прищуром. По какому, например, такому правилу он должен любить детей вообще и своих в частности? Это кто постановил? Африканский шимпанзе — да, тот, наверно, любит. Но он все же не африканский шимпанзе, а Артем Каратута. И неприятного младенца, орущего, и плачущего, и катающегося по полу, и не дающего покоя, любить по определению не обязательно. Такая любовь, несомненно, есть отголосок древней зверской заботы о выживании вида; в этом глухом аккорде Артем был согласен с Дарвином, хотя другие соображения автора «Происхождения видов» решительно отметал.
— Рува! — позвал Артем Рувима Веселовского, и тот, распрямив ноги в стременах, всем корпусом повернулся в седле.
— Что, устал? — без всякой, впрочем, жалости спросил Рувим. — Скоро уже приедем.
По мере приближения к Ак-Топозу Рувим становился все праздничней, как будто ехал на пир к желанным друзьям. Утомленный долгим переездом, Артем Каратута досадливо дивился такому приподнятому настроению своего товарища.
— Как думаешь, Рувим, — скучно глядя на обернувшегося Рувима Веселовского, сказал Артем, — дети — цветы или не цветы?
— В яблочко! — придерживая коня, чтоб дать Артему подъехать поближе, сказал Рувим. — Вопрос в самое яблочко.
— Ну, так как? — поддал Артем.
— Как, как… — сказал Рувим. — Это смотря для кого. И судя по обстоятельствам. — И улыбнулся.
— Ну понятно, — сказал Артем Каратута со значением. — Но я не про тебя… Вот человек любит, например, зарю. А почему? Потому что так принято: любить зарю. Может, он и детей любит, потому что так принято? И кто по-другому смотрит и не восторгается, тот подозрительный и вообще плохой?
— Да кто его знает, — сказал Рувим и с неохотой пожал плечами. — Вот я, скажем…
— Речь не о тебе, — предостерег Артем Каратута. — Я знаю, зачем ты меня сюда завез. И не жалею. Но как ведь получается?
— Ну, как? — с интересом переспросил Рувим Веселовский.
— Во-первых, родители, — дал объяснение Артем. — Они терпят, ночи не спят, и коляску надо, и гулять ходить на бульвар — все надо! И они, эти папа с мамой, обязательно надеются на отдачу: детки подрастут, не забудут, поцелуют когда-нибудь, последний стакан воды поднесут. Все мы так устроены, торговым образом, и это всего касается, даже Бога: мы — Богу, а Бог — нам. Как говорится, баш на баш.
— Ну? — снова спросил Рувим.
— Вот в том-то и дело, — с болью подвигаясь в седле, сказал Артем. — Дети вырастут — и тю-тю! Уедут к чертовой матери, забудут, как тебя зовут. Какой там стакан воды! В том-то все и дело, что отцовская любовь ни в какое сравнение не идет с сыновней или там дочерней. Ни в чем так человек не