Успенском соборе, у раки мученика Филиппа, царь с боярами и всем народом в ноги ему повалился, слово клятвенное дал ни в какие дела церковные властям мирским не мешаться, постановлений патриаршьих не касаться, а самого его почитать за архипастыря, отца духовного верховнейшего.
Иные во дворце возрадовались, иные толковать стали, мол, добился своего Никон, обошел государя. Только сам собинной друг другу своему державному сказал: «Надолго ли, государь, слова да терпения твоего хватит?». — «Навсегда!». — Помолчал: «Навсегда промеж людей не бывает, а уж у царей и подавно». — «Господь с тобой, друг собинной! Ведь рака мученика передо мной и до скончания века так стоять будет». — «Вот и дал бы мне Бог малость больше, чем мученику Московскому, крест свой нести». — «Что ты! Что ты! Как можно!», — руками замахал. «Все еще на нашем веку свершится, государь. Сам увидишь, а там и имени Никонова слышать не захочешь. Помяни мое слово».
Какое ж доверие к такому пророчеству иметь следует! А все на сердце горечь осталась, хотя бы потому, что верить другу собинному безоглядно привык. Разве что самыми что ни на есть дорогими подарками от сомнений отвести? Он на то: «Мы за милостыню царскую не будем кланяться… ибо приимет царь за то сторицею и живот вечный наследит».
Дочь! Опять дочь… Только теперь понял: минуты не сомневался — будет сын. Должен быть. Наследник! От кончины первенца почти год не мог в себя прийти. Усовещеваний даже собинного друга будто не слышал: Бог дал, Бог и взял. Все верно. Только ему, новопреставленному младенцу Дмитрию, отцовский престол было наследовать, мир государству Российскому нести, отца от заботы главной освободить. А тут — Бог дал, Бог и взял…
Не потому ли, что именем несчастливым нарекли? Собинному другу в мыслях таких признаться нельзя. А как иначе думать? У государя Ивана Васильевича первенца этим именем крестили. И что? Поехал царь на богомолье, мамка дите в воду на Шексне с палубы судна упустила. Поверить страшно! Да, видно, не было в том ее вины — не казнил нерадивую царь, кажись, и в монастырь не сослал. Сколько лет прошло, решил память о сыне оживить. Последнего сына тем же именем нарек: царевич Дмитрий Угличский. Как сам страшно живот свой кончил, сколько смуты на землю русскую принес!
И вот теперь — Дмитрий Алексеевич… На свет пришел 2 октября 1649 года. По чину имя выбирали — семь дней вперед отсчитали. Вышло на Дмитрия Солунского. Можно бы преподобного Афанасия Мидикийского припомнить — чем не покровитель? И Феофила, епископа Новгородского, если не Луппа. Да все думалось, лучше связать с Рюриковичами, царя Ивана Васильевича помянуть. Не вышло. В октябре 1651 не стало Дмитрия Алексеевича. Спасибо, царица через месяц понесла. Не иначе — в утешение.
И в делах устроение началось. С собинным другом как нельзя лучше уладилось. Да и тут примета хорошая — под самое Новолетье царице родить.[14] Вот и родила…
Верховая боярыня, что с вестью пришла, глаза отвела: «Государь-батюшка, Бог радости прислал…». Запнулась. Собинной друг с поздравлением пожаловал: «Никак сокрушаешься, государь? Всякое дитя — дар Божий. А сына дождешься еще, и не одного, — чай, не перестарок. Скольких еще крестить будешь. Имя для младенца выбрал?». — «Не решил». — «И решать нечего. На нужный день имен женских множество: сорок дев-постниц. Тебе иное нужно — Симеон Столпник[15] и мать его Марфа. Бабу свою, Великую старицу,[16] почтишь».
Как не согласиться, а на душе сомнение: что имя дочке принесет? Оно, верно, иноческое — не мирское у бабы. Да про мирское она, поди, и сама забыла — больно рано клобук надела, тридцать лет носила. Ни детей подрастить, ни с супругом пожить. Сколько себя помнила — все старица Марфа. Одна радость — сыну да былому супругу кафтаны и шубы в своей Мастерской палате строить. Сама ткани брала, меха да пуговицы выбирала, за мастерами следила. Кому, как не им, в любви да согласии жить.
По любви дед[17] дворяночку захудалую — Шестову Ксению Ивановну за себя брал. Богатей, щеголь, красавец писаный, на всю Москву всем женихам жених, а выбрал без смотрин свою Ксюшу. Дядька Борис Иванович Морозов сказывал, Москва надивиться не могла. Ладно, не богата, так и красотой не взяла. Где там! Умница — тут не поспоришь. Видная — и то верно. Характерная. В делах толк понимала. Дом в руках держала. Дед больше книгами да языками иноземными интересовался. За модой следил. В Старом Английском дворе, что бок о бок романовского двора на Варварке, учителей сыскал — по-английски тайком учился. Латынью и польским и так владел, иному школяру впору.
У англичан же и все товары новые европейские покупал. Одних слуг на дворе до трех сотен держал. А там кареты аглинские, лошади арабские. Такого заводу коней не то что царь Борис — Федор Иоаннович не знавал. Жену молодую по польской моде наряжать принялся.
В июне 1596 году батюшка у них родился, Михаил Федорович. Да нарадоваться им не успели. Через пять лет царь Борис обоих супругов под клобук подвел. Спасибо, живота не лишил… Никак, мысли путаются. Что это все о бабе да о бабе. А, да, — имя для царевны! Значит, собинной друг сказал: Марфа.
…За дверью шаги. Голос женский. Кто бы это не в пору?
— Государь-братец, один ли ты? Не помешаю?
— Один, один, сестрица. Милости прошу, царевна Арина Михайловна. Сама знаешь, всегда тебе рад, да не часто гостеваньем своим меня жалуешь. А тут и время позднее…
— От родильницы я. Племянненку поглядела.
— Ах, это…
— Не рад. Знаю, что не рад. Так ведь не царица виновата, что дочерью тебя подарила. Сама вся в слезах. Тебя, государь, прогневать боится.
— Какой гнев — досада одна. От свадьбы самой знал, не заладится все у нас. Эх, кабы на Афимье настоял[18] — она б мне одних сыновей приносила. Не хворала да на болезни бы не жаловалась. У нее, чуть что, смех. Минуты не пройдет, то песней зальется, то шутки шутить примется.
— Братец, голубчик…
— Нет уж, Аринушка, сама меня разговорила — сама и дослушай. Акромя тебя, мне и потолковать не с кем. Знаешь, глаза у Афимьюшки какие? Что васильковое поле — как в небо бывалоча заглядишься. Губы — что твое вишенье спелое. Зубки — как есть жемчуга. Косы — змеями, до полу. Один раз за рученьку белую взял, спросил, люб ли ей. Зарделась. Ресницами лохматыми взмахнула. Да и отвечает: не был бы ты лучше государем. Как так? — говорю. Тогда бы словам моим поверил, а я бы тебя все равно любила, суженый ты мой.
— Так и молвила? Смелая.
— Со мной смелая. Да и чево робеть ей было. Мы уж в тереме наверху все разговоры разговаривали. Царевной ее по чину величать стали. Почти что хозяюшка моя, государыня.
— Помнишь, выходит.
— Как не помнить! Иной раз ночью страх обольет: в имени бы не ошибиться.
— Смолчит Марья.
— Смолчит. Разве что в храме лишнюю свечу затеплит, молитву прочтет. А я как ни погляжу, все-то