не нуждаясь даже в присмотре главы ее, который в минуты наивысшего напряжения запивал пулярку мозельвейном и небрежно вытирал губы салфеткой…

О, ты сама не знаешь, Германия, что ты есть и что есть в тебе.

…Тяжелое, мрачное оцепенение, говорил Тургенев, воцарилось постепенно в ресторанной зале, овладев буквально каждым к тому времени, когда Мольтке закончил обед. Его называли «великим молчальником». Во всяком случае, в течение часа, что он провел за столом, расправляясь с обедом, он не проронил ни слова.

…Воспоминания, будто жгучая волна, приливают к сердцу. Ароматный пар кофе вьется над чашкой, тает в напоенном солнечными лучами свежем воздухе.

…Мальчики в курточках, с льняными локонами, в белоснежных воротничках. Мальчики с лучистыми глазами. Опять дыхание Павла Васильевича участилось, свидетельствуя о душевном волнении. Мальчики бестрепетные. Смеясь, с открытой грудью против пушек шли. И на Бородинском поле, и на Сенатской площади. Да. Против пушек — наполеоновских или царя Николая. Все равно. Но без страха и упрека. Но отдавая жизнь за друзей своих. За Россию. Откуда эта бестрепетность в них была? А от соловьев и от лунного света в аллеях. От старинных гостиных с бархатными диванами, от томов в коже, где слава России спит, от липовых куп с гудящими пчелами и прудов с лебедями, от розовых, сиреневых кустов. От актрис крепостных с бледными, худыми, прекрасными лицами.

* * *

На террасу кафе взошло вдруг несколько людей. Это было, как сразу понял Павел Васильевич, путешествующее английское семейство. На террасе сделалось шумно. Составлены были один к другому вплотную два стола, и все стали устраиваться вокруг.

Появился знакомый уже Павлу Васильевичу кельнер, любезный, обходительный, и начал быстро сновать взад и вперед, нося кушанья.

Двое мужчин — один постарше, с белой курчавой бородой, будто пена облегавшей щеки его и подбородок, другой моложавый, едва, наверно, перешагнувший четвертый десяток лет, — только успев усесться, приступили к разговору.

Слова обоих явственно доносились до Павла Васильевича, и вскоре он убедился, что беседа их, как большей частью водится у англичан, была о политике. Ласково и с улыбками наблюдая за шалостями двух прелестных девочек-подростков, за их беготней по террасе, вызывавшей робкие протесты бонн, — мужчины успевали одновременно обмениваться весьма дельными и здравыми соображениями.

Спокойно и со знанием дела обсуждали собеседники перспективы предстоящей войны, которая казалась им неизбежной. Канцлер германский, князь Отто Бисмарк, вновь грозил Франции.

Смех юных англичанок был так заразителен, что Павел Васильевич невольно улыбался, глядя на них. Улыбался, потягивая токайское, хмурился неотвязным своим мыслям и думал, что не совсем не прав был один русский литератор (имя его все никак не вспоминалось), утверждавший, что английская женская красота отмечена особенным странным обаянием.

А смеющиеся девочки, что так пылко радовались солнечному дню и своим шалостям, как раз вступили уже в ту пору, когда ребенок превращается в девушку, когда угловатость движений постепенно сменяется прелестной грациозностью, позволяя угадывать то, что еще только проявится в пышном расцвете.

Ясный день совсем уже дышал весной. В гармонию солнечных лучей, свежего теплого воздуха вливались веселые детские голоса на террасе, говор и шум толпы на набережной, мелодичный звон хрустальных бокалов, фарфоровой посуды.

И по-прежнему холодно, неотвязно, бесстрастно падали слова о войне, о близкой мобилизации, о сосредоточении войск, о позиции держав, о неумолимости Бисмарка.

…Казалось, ему не хватает воздуха.

Они все взвесили и все отвергли. Остался — пепел. Словно только его, Павла Васильевича, поколение первое поняло: все люди должны есть. Из мрака двух тысячелетий выдвинулась и вновь заявила о себе позабытая притча: преврати камни в хлебы, и все пойдут за тобой. Пойдут ли? О да! И непременно! Но куда? И что ты им скажешь в том парадизе, куда приведешь? Ты вновь будешь говорить им о сытости? Но когда исчерпается тема? Что будет тогда? Уснут, насытившись, или побьют камнями? Или России это не грозит? Ибо никогда не уснет, потому что жажды ее и голода не утолить никогда, никому? И искания человека…

О ты, о лукавый авгур. Старый лгунище, и старый привередник. О, ты даже согласен, чтоб все были счастливы и воздвигли себе какой хотят парадиз, где все будет поровну, — лишь бы по-прежнему тебе были в соку форели и «вдова клико» стояла б перед тобой в запыленной темной бутылке. Да, да, благословенное вино… И ты тогда ничего не будешь иметь против.

…Сердце билось учащенно. Широко открытыми глазами Павел Васильевич смотрел на простор Эльбы.

…Девочки-англичанки угомонились и, чинно сидя за столом вместе со взрослыми, пили молоко. Мужчины оставили в покое политику и германского канцлера и отдались куда более важному делу. Им принесены были бифштексы, и они занялись ими со всей серьезностью. По отрывочным замечаниям Павел Васильевич понял, что блюдо было оценено ими весьма придирчиво и нашло полное их одобрение.

Тут он заметил на террасе за столиком еще одного господина. Кажется, он появился недавно. Это был молодой человек с русой бородкой, сероглазый, с крупными губами и носом, в черном пальто, которое он широко распахнул, наслаждаясь теплом. Он пил кофе и читал газету. Вид у него был до того русский, что Павел Васильевич, взглянув, уже не мог отвести от него глаз.

Внешность у него была не очень характерная. Может быть, студент, врач, адвокат. Петербургский чиновник? Или из купеческого сословия новой формации? В нем чувствовалась интеллигентность. И как же в то же время ему пошли бы сапоги с глянцем и поддевка…

Молодой человек поднял глаза. Взгляды их встретились. Он тут же встал, отложил газету, подошел к Павлу Васильевичу.

— Прошу великодушно извинить меня, — приятным, звучным баритоном сказал он, обращая на Павла Васильевича свои серые глаза, — вы не из русских ли? Да? Я так и подумал. Разрешите устроиться у вашего столика?

Он принес стул, сел.

— Вы хотите мне что-нибудь сказать? — спросил Павел Васильевич, удивленный и в то же время заинтересованный решительными действиями соотечественника.

— О да! — быстро ответил тот. — Впрочем, ничего особенного. Просто я подумал… Видите, мне кажется, я знаю вас…

Он пытливо посмотрел на Павла Васильевича.

— Простите, — брюзгливо сказал Павел Васильевич и пожевал губами, — я не помню, чтобы мы встречались. Хотя, конечно, мне очень приятно…

— Нет-нет! Мы не знакомы, мы с вами нигде не встречались, но все-таки я вас знаю… Видите ли, вы меня должны извинить… Может быть, я повинен в некоторой навязчивости… Из России я недавно… Я знал, что буду здесь, в Дрездене. У меня тут дела. Я фотографию вашу видел… И потом — мне говорили о вас. Вы — Анненков Павел Васильевич. Да? Мне говорили, что вы живете в Дрездене.

— Да. Я Анненков. — Павел Васильевич откашлялся. — Но что же? С кем имею честь? Я, простите, что- то не понимаю. И кто вам говорил обо мне?

Молодой человек застенчиво улыбнулся.

— Вот видите, как неладно получается. Мало того, что меня вы не знаете. Да еще к тому же я не уверен, что вы знакомы с тем человеком, который мне рассказывал о вас.

— Кто же это рассказывал?

— Лопатин.

— Лопатин? — переспросил Павел Васильевич, пристально вглядываясь в молодого человека. — Герман Лопатин? Я о нем слышал. Кажется, он…

— Он «Капитал» Маркса на русский перевел. Он был с ним близко знаком.

Анненков глубоко вздохнул. Сквозь вялые сожаления, груды отживших, тусклых, поблекших образов вместе с именем Маркса вдруг словно прорвалась струя настоящей жизни и настоящего дела. Анненков сидел не двигаясь, впившись глазами в сероглазого молодого человека. Тот что-то говорил, но Анненков не

Вы читаете В солнечный день
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×