снова лес и выстрелы, затем Кузьма Демьянки (деревенский праздник), ужин из ворованных куриц и петухов, песни, пляс, семечки, конфеты, которыми зубы изломаешь, споры с деревенским учителем, учительницей, фельдшером; хождение по колена в грязи по деревенским улицам, проводы рекрутов… Все это до известной степени интересно, а главное, непринужденно весело!..»

В другой раз отец рассказывает, как плавал на лодке между островами на Волге. Но такие письма очень редки — видно, чаше ему было не до природы.

Наконец, в феврале 1900 года из Петербурга (но не от Юлики) пришло неофициальное известие, что приговор состоялся и что он хороший, позволяющий вернуться в университет. Отец сначала принял это известие за «утку» и поостерегся ехать сразу, не имея на руках приговора и не имея паспорта ехать в Москву, тем более что и в Москве этот приговор еще не был получен. В каком он пребывал волнении и смятении, ожидая решения своей судьбы, хорошо показывает одно из последних писем, посланных моей матери в Петербург (19 февраля 1900 года):

«Милая Юлика! Мне далеко не так уж скверно, как ты рисуешь себе. Я только сообщил тебе, что в данное время мне как?то пусто живется. Живется так потому, что я не вижу тебя и не могу жить так, как жил с тобой на Рождество, а отвыкнуть не могу, а еще потому, что жду, что меня вот — вот обрадуют или опечалят приговором. Ведь как- никак, а я подсудимый, а каждый подсудимый, будь он трижды уверен в своей правоте, поневоле будет волноваться и ждать приговора. Я же жду его с особым нетерпением и волнением; ведь от него зависит, буду ли я человеком образованным и счастливым от твоего присутствия, или же мне придется быть солдатом. Затем, Юлика, скоро два года, как я ничего не делаю, и эти два года прошли далеко не так бесплодно. Я чувствую, что изменился, и изменился не в хорошую сторону. Все это вместе должно же испортить наконец мое самочувствие. Теперь я один в Саратове, никого нет, и это тоже не может доставить мне большого удовольствия. Я, Юлика, хожу в гости, в театр, играю в карты, работаю, читаю, одним словом, время у меня занято, но не могу я сказать, что и мысль у меня занята. Я делаю одно, а думаю о другом, и эти думы невесслы… Ведь только в момент особенно скверного настроения я сказал, что мне все равно, буду я или не буду в университете, а на самом деле я рвусь туда всей душой, да и не может быть иначе…»

Только 12 марта 1900 года закончилось, наконец, первое соприкосновение моего отца с полицией: в этот день он написал в Петербург радостное письмо:

«Милая Юлика! Я получил приговор. «Дознание по обвинению Чегодаева в государственном преступлении дальнейшим производством прекращено». Я теперь свободен как ветер! С завтрашнего же дня буду хлопотать о паспорте и отпуске или увольнении из Управления [Рязанско — Уральской железной дороги] и, как только получу то и другое, выеду в Москву для хлопот об Университете. Может быть, для этих хлопот мне придется быть в Питере, и мы встретимся раньше. Ехать в Саратов тебе нет смысла. Я наверное буду в Питере! О дне выезда в Москву уведомлю телеграммой. Скоро напишу еще. Целую сто раз. Митя».

С университетом вышло все не совсем ладно: университетское начальство вздумало было оставить вернувшихся студентов на второй год на втором курсе; студенты, конечно, воспротивились этому — ведь, кроме потери времени, мало у кого из них хватило бы средств оплачивать вторично целый год учения! Отец сдал экзамены за второй курс, стал ходить на лекции третьего курса, так и не зная, как решится дело, но в конце концов здравый смысл победил, и у отца хватило денег на нормальное окончание университета. Моя мать, как я уже рассказывал, оставила лестгафтовские курсы весной 1900 года и вернулась в Саратов, так что теперь отцовские письма шли из Москвы в Саратов. Они, в целом, очень радостные и воодушевленные, часто очень интересные, но нередко и невеселые, так как политическая обстановка в университете стала нелегкой…

«Милая Юлика! Когда обещаешь скоро написать, никогда не напишешь. Последние дни я провел очень не дурно. Повеселей дело пошло, и события стали отраднее. Как жаль, что приходится писать только общие фразы! В университет я не хожу — уж больно мерзко себя чувствуешь в нем. Недавно раз был в химической лаборатории, увидел там колбы и реторты, и так меня потянуло к занятиям, так захотелось поработать, что я готов был сейчас же приняться за работу. Когда же не бываешь в университете, то ничего этого не чувствуешь, и наоборот, чувствуешь какую?то злобу на эти казармы, переполненные сыщиками и прочей мразью, и ходить в эти предательские стены, именуемые «aima mater», нет никакой нравственной возможности. Еще до сих пор не выяснился вопрос, будут ли на 3–м курсе у нас экзамены, и если, чего я страшно жду, их не будет, то я очень скоро уеду к себе в Саратов… Я, право, не понимаю, почему тебе так трудно дается химия, и очень жалею, что не могу помочь тебе. У тебя есть такой хороший учебник, почитай его — он много поможет. Напиши, как ты живешь и что делаешь: тебе это можно, а я хочу знать… Признаться сказать, мне надоела Москва: уж слишком много болезненного разочарования она дала за все время — я мечтаю о разливе Волги, о весне, о тебе, сидящей со мною в лодке и т. д., и т. д. Надеюсь, что мечты мои сбудутся, а потому я чувствую, мечтая, очень хорошо». (18 февраля 1901.)

Не всегда настроения и письма отца столь тревожны. Вот два письма о поездке из Москвы с Н. И. Малининым в Рязанскую губернию, в имение матери Николая Ивановича.

28 сентября 1900 года: «Я сейчас сижу в постоялом дворе на ст. Сергиево, проехав до нее 20 верст на лошадях в темноте. Провожаю с Николаем Малининым Андрея в Москву. Я с ним был у Николая в Волыни. Сейчас сидим и пьем чай. Я остаюсь у Николая еще до воскресенья и в воскресенье буду в Москве. Андрею же необходимо ехать в Москву. Все время — два дня уже — мы проводили время в том, что охотились на вальдшнепов и играли на бильярде, — да, на бильярде. У них в имении старинный дом — барский, и в нем есть такие редкости для деревни, как бильярд и диванная комната. Время бежит в деревне страшно быстро и весело. Я хотел уехать сегодня же, но Николай так просил меня остаться, что я остался. Хотя страшно хотелось бы сейчас в Москву, чтобы прочесть твои письма, которые, наверное, есть.

Я в последнем письме пообещал тебе рассказать про геологическую экскурсию и про поездку Андрея за границу, но теперь я этого сделать не могу, потому что времени осталось для этого слишком мало и я снова откладываю до следующего. Не сердись, Юлика. Не сердись и на то, что я сейчас без тебя пользуюсь удовольствием в деревне и заехал так далеко от тебя, что не могу даже с удобством переписываться. Сейчас поедем назад со станции. На дворе ночь, а мы не особенно хорошо знаем дорогу, но уверены, конечно, в себе, а больше в лошадей, которые и без нас доехали бы. Вся эта поездка была прямо?таки необходима, потому что я не знаю, когда увижу снова Николая, может быть, и лет пять не увижу. Может быть, это даже будет последнее свидание; вот поэтому?то я и бросил Университет и Москву и наслаждаюсь лицезрением товарища и природы. Ну, целую крепко. Митя».

9 октября 1900 года: «Милая Юлика! Вчера вечером я, наконец, вернулся восвояси. С одной стороны, мне хотелось ехать домой, чтобы прочесть твои письма и написать тебе; и заниматься, и узнать, на каком я курсе, тоже хотелось, а с другой — я не мог не остаться, когда мне говорят, что, может быть, уже долго еще не увидимся. Я остался. Но так как мне хотелось ехать в Москву хоть на одну минутку, чтобы забрать все то, что меня интересует, то я и не особенно хорошо себя чувствовал. Я завидовал Андрюшке, когда он уезжал, завидовал и когда писал тебе письмо со станции, а потому оно и вышло таким, как будто я в нем извиняюсь перед тобой. Да я и в самом деле чувствовал себя виноватым.

Мне все?таки было приятно пожить на свежем воздухе, в деревне со всеми ее прелестями и особенностями. А так как я жил без тебя в то время, когда ты живешь в душной обстановке, а мыслью живешь со мной в Москве, где меня в это время не было, то понятно, что я чувствовал, что я уехал от тебя еще дальше и ты не знаешь, куда. Написать письмо перед отъездом я не успел — собрались мы экспромтом, — а когда приехали в Рязань, то не сообразил написать хоть открытку. Когда же я написал письмо, то уверяю тебя, мне легче стало. В деревне я охотился — ничего путевого не убил, играл на бильярде и увлекся до того, что меня и в Москве тянет поиграть, ездил на лошадях по окрестностям, на водяную мельницу, на конный завод, на молотилку хлеба, в леса, где было мало дичи. Видел деревню во всей ее теперешней прелести, т. е. в всевозможных фазах разложения, начиная от 11–летнего мальчишки, пьющего стаканами водку, до провалившихся от сифилиса носов у взрослых мужчин и баб; начиная от потери почти всего хозяйства одним мужиком до каменных хором другого — и все это венчается полуразрушенным хозяйством помещика с управляющим, бывшим учителем, не смыслящим в хозяйстве, с подчиненными ему служащими — людьми, сидевшими по нескольку лет в остроге. Вот картина, которая стоит другой картины и составляет ее фон.

А эта другая картина, которую так мастерски описывал Пушкин, жива до сих пор. Та же осень, те же

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×