У штурвала державы стоял новый Император — Николай I. Восстановил спокойствие и стабильность. И повел государство по единственно верному пути. А чтобы впредь не повторились опасные сотрясения, было создано Третье отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии — любимое детище Царя, «всевидящий глаз» и «всеслышащее ухо», опора трона. Цель — все та же: борьба с крамолой во всех ее проявлениях, но выраженная изящней: пресекать «умствования» и «мечтательные крайности». И методы — изощренней и грамотней.

В жандармы, под личное крыло Царя, шла элита — самые преданные, самые разумные, из лучших аристократических фамилий офицеры. Безоблачный, безмятежный, как небо, голубой жандармский цвет стал моден. Прибавьте сюда белоснежные, как совесть праведника, перчатки. И выпирающий в лосинах мужской причиндал. И перед вами — идеал. Желанная вертикаль власти.

По легенде, Царь дал шефу жандармов, графу Бенкендорфу, своему личному, близкому другу, платочек вместо инструкции:

— Вот тебе вся инструкция. Чем больше слез промокнешь, тем вернее мне послужишь!

Этот платочек будто бы хранился потом в архиве Третьего отделения как святыня и едва ли не мироточил. «Прошлое России удивительно, — вполне литературно выражался шеф жандармов, — настоящее более чем великолепно, а уж будущее таково, что недоступно самому смелому воображению».

Идеал достигнут. И только смерть Императора может что-то изменить. Совсем иной, беспощадный взгляд бросал на мир великий современник Бенкендорфа:

В наш гнусный век <…> На всех стихиях человек — Тиран, предатель или узник…

В русской жизни возродилась перенаряженная, наученная светским манерам и лоску Тайная канцелярия. Конечно, граф Бенкендорф казался после Степана Ивановича Шешковского интеллигентом, чем-то вроде Андропова после Ежова и Берии, но суть та же. Бенкендорф докладывал в отчете за 1828 год: «За все три года своего существования надзор отмечал на карточках всех лиц, в том или ином отношении выдвигавшихся из толпы. Так называемые либералы, приверженцы, а также и апостолы русской конституции в большинстве случаев занесены в списки надзора. За их действиями, суждениями и связями установлено тщательное наблюдение».

По отношению к пишущей братии с успехом применялись два основных метода: цензура и литературный шпионаж. Массовое, добровольное участие литераторов на службе у Третьего отделения — факт, и в числе штатных чиновников, и в рядах цензоров, и среди доносителей-осведомителей. Литературные сотрудники жандармов полагали честью, а не позором служить в Третьем отделении или помогать ему, гордо несли свою голову, считали себя не подлецами, а искренними борцами за правое дело, верными слугами Царя и отечества. Многие мечтали оказаться под жандармской «крышей», видя в ней гарантию своей безопасности и карьеры. Ограждаться приходилось от их усердия, щелкать по носу слишком ретивых. Управляющий Третьим отделением Дубельт старался выдавать им вознаграждение в сумме, кратной трем, «в память тридцати сребреников», как он язвил. А клеветников, случалось, награждал пощечиной.

Но при всем остроумии и образованности жандармы оставались жандармами: не жаловали творческий гений и были чужды внутренней свободе человека. «В России кто несчастлив? — чеканил в дневнике Дубельт. — Только тунеядец и тот, кто своеволен. Наш народ оттого умен, что тих, а тих оттого, что не свободен».

В этот момент и вынырнул из океана забвения, блеснул, как золотая рыбка, «Статиръ».

И обнаружился он возле Кремля — в знаменитом Доме Пашкова, до сих пор самом красивом доме в Москве, где располагался Румянцевский музеум. Как он туда попал, совершив загадочное путешествие из Орла-городка?

Выскажу предположение. В первой четверти XIX века по инициативе графа Румянцева, государственного канцлера, мецената и просветителя, был проведен поиск по всей России древних рукописей и книг, в том числе и Пермская экспедиция, которая перетряхивала государственные, частные и монастырские архивы в этом крае. Тут-то, вероятно, в каких-нибудь церковных схоронах и нашелся «Статиръ».

Кажется, теперь ему повезло. О нем сообщили при описании рукописей Румянцевского музеума и ввели тем самым в научный оборот. Но годы шли своим чередом, на дворе уже был 1847-й, когда анонимную рукопись прочитал назначенный заведующим музеумом писатель, князь Владимир Федосеевич Одоевский. И был потрясен. Он тут же обратился к директору Императорской публичной библиотеки, настаивая на необходимости неотлагательно издать «Статиръ»:

«Книга эта замечательна не только тем, что освещает личность человека, ее написавшего, происходившего из крестьян и выбившегося при тогдашних препятствиях из невежества и темноты, в которой родился и жил, но вместе с тем представляет образцы сильного красноречия, напоминающего собою лучшие произведения отцов церкви. Находясь посредине народа грубого, на невежество которого он беспрестанно жалуется, подкрепляемый верою в Бога и сознанием правого дела, бедный, неизвестный приходской священник старается своими поучениями пробудить чистые нравственные начала в душах своих прихожан и дать им вместе с тем истинные понятия о Боге и мире. В этих проповедях, написанных языком простым, но сильным, заключаются не только превосходные памятники красноречия, но еще можно найти множество указаний на нравы, обычаи и образ мыслей того времени, словом, что собственно составляет историю народной жизни и о чем доныне мы имеем столь мало сведений.

Имя автора осталось неизвестным. Издание в свет подобного памятника может быть услугою литературе и воздаянием памяти талантливого проповедника».

Увы, призыв просвещенного князя не нашел отзвука в глухих коридорах российской бюрократии — рукопись и на этот раз не была напечатана.

Время от времени о ней вспоминали, начинали исследовать; духовный писатель И. Яхонтов даже публиковал отдельные извлечения в собственной переработке. И никто не мог установить авторство, хотя не раз пытались. Была рукопись, было Слово, а вот автора уже и след простыл.

«История нашей литературы — это или мартиролог, или реестр каторги», — говорил Герцен. Вовсе не от хорошей жизни, а по необходимости литература приобрела героический характер, да так и пошло. «У нас, чтобы быть писателем, надо быть героем», — скажет через сто лет Михаил Булгаков.

Слышите, бьют барабаны? 22 декабря 1849 года. Петербург, Семеновский плац. Оглашается приговор: «Военный суд приговорил его, отставного инженер-поручика Достоевского, за недонесение о распространении преступного о религии и правительстве письма литератора Белинского и злоумышленного сочинения поручика Григорьева… подвергнуть смертной казни расстрелянием». Жить оставалось не более минуты. И тут зачитали милостливый указ Императора о замене казни каторгой. Писателя сослали в Сибирь. Что было дальше — читайте в «Записках из Мертвого дома».

Но вот ведь что — вопреки жандармскому гнету и свирепой цензуре, гонениям и казням, именно в XIX веке Россия духовно «созрела», обрела наконец-то общественное мнение и пресловутую, во многом мифическую, единственную в своем роде интеллигенцию. Тонкий, но плодородный слой, состоящий из людей всех сословий, объединенных культурой и образованием, — самосознание народа. И все это сделала великая и многострадальная наша литература. Действие равно противодействию, страшное давление расплющивает, стирает в порошок, но и рождает алмазы!

В несвободном теле — свободный дух? Возможно ли? Да, парадокс, такой же, как две, казалось бы, несовместимые, взаимоисключающие черты в русской натуре: с одной стороны, непостижимое терпение, покорность, фатализм, а с другой — взрывчатость, стихийность, желание во всем идти до края и даже за

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×