— Свои, но все равно только тетки, а я — бабушка.

И спор с ней оказался бесполезным: жила-жила податливым воском всю жизнь, тут отвердела кремнем. Разыскала извозчика с лошадью, санями, с коробом и соломой в нем, упаковала пассажиров, — старшему семь, младшему годик, — захлобучила сверху ватным одеялом и — господи, благослови.

Мороз зверел. Воздух, как пронашатырен, рукавицу нельзя от лица отнести — сразу до слез прошибает. Мерин закуржавел и часто спотыкался, мотая мордой с наросшими у ноздрей сосульками. Ямщик передавал бабке вожжи, вываливался из коробушки, разминаясь, догонял повод недоуздка, перекинутый через гуж, останавливал одним касанием догадливое животное и тер шу?бенкой[9] храп до тех пор, пока не отпадут ледышки и бедняга не зафыркает.

— Ну, ровно в губы тебе его целовать, обихаживаешь. Не довезешь ведь эдак, поморозишь мне сиротинок, — шарила бабушка рукой под одеялом, не коченеет ли который.

— Довезем. А вот если сопатку перехватит коню, тогда хана и ему, и нам.

— Спаси, Христос, и помилуй. Мы, ладно, пожили, им каково не своей смертью умирать.

— Баба! — вылез наружу Колька. — А не своей кто-то никогда не умрет?

— Почему? Умрет. Но всякая смерть до срока, естеством определенного, — насильна и грех, за коий должен быть наказуем виновный в нем. Сиди, рано ишо тебе разбираться в этом.

В Половинное въехали затемно. Село, видимо, и названо было так потому, что расположилось в аккурат на половинной шестидесятой версте между Челябой и Пластом.

В домах — ни лучинки не теплится ни в одном, как вымерли все. На стук или не отвечали, или отпугивали тифозным больным, или указывали на соседей, которые всякого Якова, якобы, пускают на ночлег.

— Берегутся, — вздыхал, поворачивая от глухого окна, возница. — Вон их сколько еще шастает колчаковских недобитков.

Остановились на краю улицы у ворот последнего дома-крестовика.

— Не пустите — запалю к чертовой матери этот ваш Великий Устюг!

— А ето видел? — соорудил хозяин там за двойными стеклами кукиш. — Ну, и откуда вас леший несет?

— С копей. Внучат, круглых сирот, бабка призрела, в Пласт к себе везет. А я нанялся доставить.

— Заезжай. — Открыл ворота, запустил, запер снова. — И чур мое сено не трогать, сам тяну до весны. И в доме дальше кути ни шагу. Как сумеете, так и размещайтесь. Ребятишек на печь можно. Сколько их?

— Четверо.

— Н-наплодили. Видать, было чем кормить.

Колька заметался в жару около полуночи. Сперва только ворочался и что-то бормотал, потом перешел на крик, по-детски требовательный и по-взрослому жуткий:

— Мама! Мамочка!! Выкопайте маму. Она умерла… не своей смертью! Не своей!! Выкопайте.

Бешеным тараканом выбежал из горницы хозяин со свечкой.

— Убирайтесь. Немедля убирайтесь из дома! Ты что, оглохла, ведьма старая? Уматывай! Живо! Ты! Запрягай клячу свою.

— Да побойся бога, Христос с тобой, да куда мы среди ночи? Померзнут. Дети померзнут.

— Нас это не касаемо! — хватко тянулась на печь хозяйка. — Скидывай их оттуда, барчуков зевластых, разорались, я сама на сносях, пугаться нельзя, родится какой-нибудь припадочный.

— Да! Сунули эти совзнаки, и те, похоже, фальшивые.

— Миленькие, не гоните, дайте утра дождаться. Я доплачу. — Развязала узел с оставшимся от дочери. — Вот новая совсем шаль кашемировая, чистой шерсти. Платье батистовое. Ботинки хромовые. Кофта.

— Ладно, хватит ремками трясти, но чтобы до свету и духу вашего не было тут. И пусть только пикнет еще — вытурю.

— Не-е, ошибся я вечор, ошибся, — замахал кулаками после драки ямщик. — Огарок он белогвардейский, не красный партизан.

— А мы, знать, ему богачами показались притворившимися.

— А у тебя там живой ли уж парень, не слыхать?

— Дышит. Ой, токо бы до дому довезти…

В остатный путь засобирались с третьими петухами, но мерин не признавал родные оглобли, по- собачьи поджимал хвост, не давая заправить шлею, ушло задирал кверху башку перед хомутом и едва обратно не выпрягся за воротами, зашабашив сразу всеми четырьмя копытами и осев крупом чуть ли не на оголовок саней.

— Это ведь он зачуял что-то, я уж его изучил, — опустил возница горячий кнут. — А-а, ага, с гнилого угла потянуло. О-о, и небо вон пеленой затягивает, как бы поземку не понесло, дорогу переметет — хана. Может, на Копи обратно повернем, тетя Пана?

— У меня стельная корова на чужой глаз оставлена. Вот если с ней что случится, тогда действительно хана придет ребятишкам. Нет уж, давай хоть худо, но вперед, как-нибудь выскребемся. Кому сгореть, тот не утонет.

Непостижимо, но шестидесятилетняя старуха шестьдесят верст прошла с деревянной лопатой впереди возка с внучатами.

Бесчувственного Кольку занесла в балаган сама, кто остальных — не помнит.

Не пошел Шерстобитов и к больному сыну сапожника. Да будь оно трижды распроклято это людское злопамятство, страшнее которого нет ничего, и время ему — вечность!

— Похоже, крупозка у парня, Егоровна, — сползались к ней соседки.

— Она, она. Не выжить мальчонке. Пережженный сахар с водкой хорошо лечит от легких, так где их взять, забыли уж не токо на вкус, а и на цвет.

— Соленая ванна нисколь не хуже, — настаивала Евдокия Корытиха, от всякой хворобы лечившая чужих ребятишек корытом, своих никогда не было.

И понесли, вытряхнув из солонок, остатнюю соль безграмотные старухи, которые и слыхом не слыхивали о Гиппократе. И приберегаемое ко Христову дню яичко нашлось, рассол должен быть таким, чтобы оно не тонуло. И дров беремя в складчину насобирали, кизяк — не топливо.

Вынули Кольку из корыта — плеть плетью. Головенка болтается, руки-ноги висят. Ну истово, как тряпичная кукла.

— Упрел. Хорошо упрел, — повеселела Евдокия. — Теперь оживе-е-ет. Давай заворачивай в одеяло его — и на печь.

Да трое суток и просидела над внуком Прасковья Егоровна, ежечасно поднося к заостренному носику выдернутую из подушки пушинку: колышется — значит дышит еще.

И Кольку выходила, и Зину с Мишей дотянула до молока, полуторагодовалого Юрочку не смогла отстоять у самого голодного тысяча девятьсот двадцать первого. Старшенькие, хоть и давясь, но ели и картофельную шелуху — собирала ходила по соседям, и черные постряпушки из лебеды, и холодец из заскорузлой телячьей шкуры, купила у кого-то и, сбривая шерсть, варила, Юра все это выплевывал. Недаром же есть что-то вроде загадки о ребенке: отнять — отнимешь, а дать — не дашь.

Умер отец, не приходя в сознание, не приходя в сознание, умерла мать, так же мог умереть и старший брат, тоже взрослый уже по сравнению с ним. Взрослые, особенно которые умирают до срока, определенного естеством, наверно, поэтому и умирают в беспамятстве, чтобы не страшно и не горестно было преждевременно уходить из жизни. Юра умирал, не понимая, что умирает, и даже не плакал, а только живыми до мурашков по коже глазами следил за бабушкой и ждал, когда ж она ему даст суленого теплого молочка.

Утром умер, а вечером корова отелилась.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×